Чандернагор. — Ганг. — Бенарес. — Гостеприимство раджи. — Факир Кавиндасами. — Магнетизм и престидижитаторство. — Чем кончают индийские медиумы. — От Мурзапура до Боорампури. — Бонделькунд и Кандейк. — Нусерабад, Арунгабад, Эллора. — Подземелья Эллоры и Карли. — Отъезд в Нагпур. — Леса Берара.
После Пондишери из всех индийских городов наилучшие воспоминания у меня остались о Чандернагоре. Я любил эту нашу маленькую столицу на берегах Ганга. Здесь все говорит вам о Франции. И нигде нет такой роскошной растительности, такого кроткого и такого прекрасного населения.
В 1867 году я исполнял там обязанности председателя суда и решил при наступлении судебных вакаций в конце декабря посетить те из провинций, в которых я еще не бывал.
Из Чандернагора я уехал третьего января, отправившись на дингуи, местном небольшом судне, снабженном маленькой каютой. В конце месяца я был уже в священном Бенаресе.
Со мной были двое слуг: нубиец Амуду, сопровождавший меня во всех моих путешествиях и бывший моим канзаской, то есть доверенным лицом, и другой, который заботился о нашей пище.
Экипаж моего судна был невелик: тендос, то есть рулевой, и шесть макуа, или гребцов из касты рыбаков.
Незадолго до заката мы причалили у лестницы Гаты, неподалеку от знаменитой пагоды Шивы.
Возможно ли описать волшебное зрелище, явившееся перед моими очами... Что может быть грандиознее и пышнее Бенареса?!
Когда любопытный путешественник поднимается вверх по Гангу, то прежде всего ему видны верхушки минаретов, которые возвышаются над громадами дворцов. Эти грациозные башенки живописно разбросаны по всему берегу на протяжении двух лье.
Невозможно остаться бесчувственным при виде дивной панорамы, которую представляют из себя храмы, башни, длинные колоннады, высокие набережные, террасы с балюстрадами, и все это в сочетании с пышной листвой баобабов, тамариндов и бананов; волшебное, дивное зрелище представляет собой сочетание величественных деревьев, осыпанных кистями цветов, и всех этих зданий, покрытых скульптурными украшениями. Здесь соединилось искусство рук человеческих с красотой и очарованием природы.
Полное отсутствие правильного плана, различные виды архитектуры, смесь сурового и торжественного с легким и фантастичным придают хотя иногда и странный оттенок отдельным частям, но все же общий вид полон величия. Что же касается мелочей, то они так богаты разнообразием, так восхитительны, и так тщательна их отделка, что европейцам трудно представить себе их красу, не увидав их собственными глазами.
Вместо набережных — гигантские лестницы, ступени которых спускаются к самым водам Ганга. Наверху их стоят Гаты, нечто вроде монументов, состоящих из четырех колонн, соединенных между собой одним карнизом. От восхода до заката солнца эти лестницы покрыты толпами кули, которые разгружают и нагружают небольшие судна, снующие вверх и вниз по реке и доставляющие товары из Бенгалии, Европы и Азии.
На закате солнца тысячи мужчин и женщин спускаются по ступеням Гат, чтобы совершить вечернее омовение в священных водах.
Что за восхитительные создания женщины Бенгалии! Не я один поклонник их красоты. Вот что пишет о них мой соотечественник де Жансиньи, бывший адъютантом раджи Ауда:
"Если только индусские женщины не изнурены тяжкими работами под палящими лучами солнца, то они почти все без исключения замечательно красивы. У них крошечные ручки и ножки, движения полны свободной грации, большие томные глаза, волосы длинные и шелковистые и удивительно тонкая и нежная кожа".
Женщины из касты браминов особенно выделяются своей безукоризненной красотой, и ни один скульптор или художник не найдут в них каких-либо недостатков.
Я приказал моему рулевому причалить у Гаты Шивы, и первое, что мне бросилось в глаза, это то, что индусы и магометане совершали бок о бок свои омовения, как бы забыв ту глубокую разницу, которая существует между их двумя религиями.
И хотя последователи пророка и боролись против того, что они зовут идолопоклонством, но все-таки они почитают этот священный город, внушающий им таинственный ужас.
Брамины утверждают, что Бенарес построен самим Шивой.
Аурензеб, чтобы унизить их гордость, велел разрушить самую древнюю пагоду и воздвиг на ее месте великолепную мечеть, которая носит его имя, и путешественник еще задолго до приближения к городу видит ее стрельчатые маковки, покрытые золотыми пластинками.
Теперь многочисленные магометанские храмы высятся рядом с индусскими пагодами.
Несмотря на этот вандализм, а также и на то, что мусульманские властители старались насадить всюду на своем пути веру в пророка, здесь, в Бенаресе, они относились с широкой снисходительностью к нравам и обычаям побежденных; но все же до сего дня я бы ни за что не поверил, что мусульманин и индус будут рядом совершать свои религиозные омовения.
На юге Индии мусульманин, позволивший себе окунуться в священный пруд какой-нибудь пагоды, был бы умерщвлен на месте.
Я прибыл в Бенарес с намерением остаться здесь два месяца, а затем подняться вверх по реке до Дели и Лагора и вернуться в Чандернагор, сделав крюк через центральную Индию, чтобы посетить Бонделькунд, Ханхейх, Арунгабад, Эллору, Нагпур и Гандавану.
Я собирал материалы для моей книги по оккультизму и спиритизму в Индии, и мне надо было по крайней мере месяцев шесть, чтобы выполнить предначертанный мною план.
Генерал-прокурор, служивший в то время в Пондишери, был и сам близок к литературе, и если только к нему обращались с просьбой посодействовать в каких-либо изысканиях или облегчить так или иначе путешествие по стране, то он никогда не отказывал в своей помощи. И когда я попросил у него сверхсрочный отпуск на четыре месяца, то он любезно согласился на мою просьбу, и вот теперь я могу беспрепятственно выполнить свой проект.
Так как мне предстояло долго пробыть в Бенаресе, то мне не хотелось поместиться в какой-нибудь гостинице или бунгало, и я решил подыскать себе какой-нибудь домик и снять его на это время.
Только что я хотел отправить Амуду на поиски такого дома, как за мной прислал пейхвамахратский князь, с которым я познакомился у раджи чандернагорского. Узнав о моем приезде в Бенарес, Пейхва предложил мне поселиться в его чудном семиэтажном дворце на берегу Ганга, налево от знаменитой мечети Аурензеба.
Многие из князей и раджей Индустана хотя и живут далеко от Бенареса, но все же строят себе в этом священном городе дворцы, которые и посещают наездом, а иногда, под старость, и совсем в них поселяются, чтобы провести свои последние дни, согласно закона Ману, в строгом посту и молитве.
Религия их учит, что душа того, кто удостоится умереть в священном городе, восходит прямо в лоно Великого Брамы.
Ежедневно стекаются со всех сторон Индии многочисленные пилигримы, которые молятся за себя или за тех, кто их наймет молиться и совершать омовения у подножия святого города.
Есть и такие, которые привозят с собой останки богатых покойников или раджей. В небольшом мешочке сложены кости, уцелевшие от костра, и этот мешок погружают в воду Ганга, так как высшая надежда индуса — покоиться после смерти в священной реке.
Благодаря этому верованию мне удалось познакомиться с замечательным факиром. Уроженец Тривандерама, города на самом юге Индустана у мыса Коморина, — он явился в Бенарес, чтобы похоронить останки богатого малабара из касты коммути, то есть купцов.
Пейхва, сам уроженец юга, оказывал гостеприимство своим землякам из Танджаора, Травенкора и Майсура. Факир поместился не во дворце, а в маленьком шалаше у самой реки, где он должен был двадцать дней утром и вечером совершать омовения в память умершего. Он был уже около двух недель в Бенаресе, когда я узнал об его существовании. Его звали Ковиндасами.
Желая воспользоваться удобным случаем узнать поближе этого факира, я пригласил его к себе, и он пришел ко мне в тот день, когда все обитатели дворца разошлись по своим апартаментам, чтобы укрыться от палящих лучей солнца.
Моя комната выходила на внешнюю террасу с видом на Ганг и была защищена от солнца подвижным тентом из легких циновок. Среди террасы было нечто вроде маленького водопада, пенистые струйки которого, стекая в мраморный водоем, распространяли вокруг восхитительную прохладу.
Я спросил у факира, не перейти ли для опытов в какое-нибудь другое помещение, но он ответил, что это для него безразлично. Тогда я предложил ему выйти на террасу, где было светло, меньше мебели и где было легче проконтролировать его.
Когда он уселся на корточках на пол, я спросил у него:
— Могу ли я предложить тебе один вопрос?
— Я тебя слушаю.
— Не знаешь ли ты, не действует ли в тебе во время твоих чудес какая-нибудь Сила? Не чувствуешь ли ты каких-нибудь изменений в твоем мозгу или в мускулах?
— Это не какая-нибудь естественная сила... Я тут — простое орудие.
— А ты знаешь, что такое магнетизм?
— Нет.
— Следовательно, ты не собственной волей делаешь твои чудеса?
— Я вызываю души предков, и они-то и проявляют свое могущество.
Предо мной был не простой факир-очарователь, а иллюминат, или индусский спирит, если так можно про него выразиться. Я спрашивал многих факиров по этому поводу, и у всех был один ответ: они лишь орудие и посредники между нашим миром и невидимыми духами.
На террасе стояла огромная бронзовая ваза, наполненная водой. Факир протянул к ней свои руки, и не прошло пяти минут, как тяжелая ваза шевельнулась и начала медленно приближаться к очарователю. По мере того, как расстояние уменьшалось, из вазы начали слышаться звуки, словно кто-то ударял по ней стальной палочкой. Вдруг удары посыпались так часто, точно град по цинковой крыше.
Я спросил, могу ли я по своему произволу заставить эти звуки меняться. Факир отвечал утвердительно, и вот ваза, оставаясь под влиянием факира, начала двигаться в ту или другую сторону, смотря по тому, что я приказывал.
По моему слову стуки то слышались бесконечной руладой, то, напротив, медленно и четко, со звучностью башенного боя, следовали один за другим.
Я потребовал, чтобы удар был каждые десять секунд, и с хронометром в руках следил за бегом стрелки на циферблате. И вот каждые десять минут я слышал сухой и короткий стук.
На одном из столов моей комнаты стоял музыкальный ящик, до которых все индусы большие охотники; очевидно, и этот Пейхва выписал из Калькутты. Я велел Амуду принести ящик на террасу и потребовал, чтобы звуки, слышанные из вазы, аккомпанировали той арии, которую заиграет ящик. Затем я завел пружину, забыв даже взглянуть, какой вал вставлен, и вот полились веселые звуки вальса из "Робина".
Я прислушался к тому, что делалось в вазе. Сухие и короткие стуки следовали за ритмом пьесы с точностью палочки капельмейстера. Я переменил вальс, и торжественный марш из "Пророка" сопровождался неизменно в такт размеренными и звучными ударами в бронзовой вазе.
Все это происходило без всякой тайны, при самой обыденной обстановке на террасе в несколько квадратных метров.
Эту вазу даже без воды вряд ли могли сдвинуть с места двое сильных мужчин. Она была так велика, что по утрам в ней совершали омовения.
Что была за сила, которая двигала эту тяжесть?
Я повторил опыт, и он прошел так же, как и первый.
Факир, который до сих пор сидел, не поднимаясь с места, встал, подошел к вазе и положил кончики пальцев на край вазы. Через несколько минут ваза начала покачиваться все сильнее и сильнее, но что меня поразило больше всего — это что вода точно пристала ко дну чаши и оставалась неподвижной, хотя ваза колыхалась из стороны в сторону с громадным креном.
Раза три ваза поднялась на семь-восемь дюймов от пола, и когда она опускалась на пол, то не производила ни малейшего шума.
Несколько часов наблюдал я эти явления, записывал, следил за разными оттенками того или другого и не заметил, что солнце уже подвигалось к закату и наступало время мне заняться делом, ради которого я прибыл в Бенарес, а факиру приступить к его вечерним молитвам за умершего, на берегу священной реки.
Уходя, факир обещал приходить ко мне в то же самое время до его отъезда.
Бедный малый сам был счастлив поговорить со мной. Я прожил много лет на юге Индии и свободно говорил на тамильском наречии, мягком и звучном языке далекого Дравида, на котором никто не говорил в Бенаресе. Ковиндасами был рад побеседовать о своей чудной родине, полной древних руин, о старых пагодах, осененных единственной в мире растительностью, о манускриптах, выцарапанных шипом розы на пальмовых листьях.
Я вышел с Амуду и Бенгали, моим рулевым, который знал наизусть все уголки Бенареса, и вернулся лишь к обеду.
Безусловно, индусские факиры самые искусные в мире очарователи, магнетизеры и престидижитаторы, и, отбросив в сторону их россказни о вмешательстве духов, я все-таки отдаю должную справедливость тому, что в них, очевидно, есть большая доза магнетизма, раз они могут проявлять свою силу даже на неодушевленных предметах.
Во всяком случае, до сих пор я не мог поймать ни одного факира на плутовстве, и на этот раз решил следить за Ковиндасами вовсю, чтобы узнать, чем он пользуется при своих сеансах.
На другой день он явился в назначенное время. Сидя на террасе, я любовался на чудный вид Ганга, залитого солнцем, как вдруг одна из циновок приподнялась, и я услышал голос Ковиндасами.
— Салям, доре (Здравствуй, господин)!
— Салям, тамби (Здравствуй, друг)! — ответил я на тамильском же наречии. — Ну что, стоит ли бенгальский рис танджаорского?
— Рис, который я ем во дворце Пейхвы, не стоит тех диких кореньев, которые я собираю возле моего шалаша в Тривандераме.
— Почему? Разве зерна карри на берегах Ганга не так же чисты, как и те, что родятся на Малабарском берегу?
— Слушай, здесь не растет кокос, и вода священной реки не может заменить соленой воды. Я житель морского берега, как и кокосовая пальма прибрежное дерево, и мы оба умираем, если нас удалят от океана.
В этот момент легкое дыхание бриза, повеявшего с юга, пронеслось в окружающей нас атмосфере... Глаза факира засверкали.
— Это ветер моей родины... Чувствуешь ли ты его? Его аромат принес мне столько воспоминаний...
И он задумался. Очевидно, пред его духовными очами проходили картины его родного берега, таинственных подземелий пагоды Тривандерама, где его учителя-брамины посвятили в тайны своей науки.
Вдруг он поднялся и приблизился к той же вазе, над которой он уже проявил вчера свою силу. Ваза была до краев наполнена водой; факир простер над ней свои руки, не касаясь воды, и замер в этой позе.
Я подошел поближе, желая посмотреть, что будет дальше.
Не знаю, или он был, как говорится, не в настроении, или же его "фокус" был плохо подготовлен, но только прошел уже почти час, а и вода, и факир были все в том же положении.
Я уже отказался от мысли увидеть что-нибудь интересное, как вдруг вода покрылась легкой рябью, точно на нее дунули. Опершись руками на край вазы, я почувствовал легкую свежесть, потянувшуюся от воды, и брошенный мной на неподвижную доселе поверхность воды лепесток розы тихо поплыл к другому краю вазы.
Мало-помалу вода заколыхалась сильнее и сильнее и, наконец, забурлила, как на самом сильном огне. Волны уже перекатывались через распростертые руки факира и несколько всплесков поднялись фута на два над уровнем.
Я попросил Ковиндасами отнять руки, и кипение воды начало утихать, точно котел отодвинули от сильного огня, но лишь Ковиндасами протягивал руки, как волнение усиливалось.
Я внимательно следил со всех сторон, велел сдвинуть вазу с места и вылить из нее воду, осмотрел пол террасы, перевернул вазу кверху дном, чтобы посмотреть, нет ли в ней какой-нибудь пустоты. Факир смотрел с полнейшим равнодушием на мои поиски, но я ничего не открыл. Воистину, он был ловкий фокусник.
Последняя часть сеанса оказалась еще интереснее. Факир попросил у меня какую-нибудь палочку. Я дал ему обыкновенный неочиненный карандаш, который он опустил на воду. Движением руки над водой он заставил карандаш вертеться в разные стороны, точно стрелку компаса. Через несколько минут факир коснулся пальцем карандаша, и тот начал медленно тонуть и опустился на дно вазы.
Третий визит факира был очень короток, так как ему предстояло провести ночь в молитве на берегу священной реки, и на завтра он был приглашен на религиозный праздник.
Он зашел лишь предупредить об этом и ухе собирался вернуться в свою хижину, как я попросил его показать мне явление подъема на воздух, которое я уже видел у других факиров, но до сих пор не мог объяснить, в чем здесь дело.
Взяв палку из железного дерева, привезенную мной с Цейлона, факир оперся правой рукой на ее набалдашник и принялся бормотать какие-то магические заклинания.
И вот, опираясь лишь одной рукой, не меняя своей позы сидящего Будды, Ковиндасами начал тихо подниматься на воздух. Через несколько минут между ним и полом было уже около двух футов.
Около двадцати минут я ломал себе голову над тем, каким образом ему удается попирать все законы физики, но так и не мог добиться объяснения, а между тем ведь я ясно видел, что он прикасался лишь одной рукой к палке.
Я отпустил Ковиндасами. Уходя, очарователь сказал мне, что в эту ночь, когда священные слоны в пагоде Шивы ударами в гонг возвестят полночь, он вызовет души предков франги (француза), как он называл меня, и они проявят свое присутствие в моей спальне.
Зная, что индусы могут между собой сговориться, я отправил своих двух слуг индусов ночевать к матросам на дингуи. Со мной оставался лишь мой верный нубиец, относившийся с нескрываемым презрением ко всем фокусам факиров, причем он не постеснялся как-то высказать мне, что он удивляется, как может белый тратить время на такую "чепуху". И самые интересные явления вызывали у него лишь пожимание плеч. И это не потому, чтобы он не был по-своему суеверен, нет, но он просто считал себя неизмеримо выше каких-то индусов, и ему казалось позорным поверить их искусству.
Путешествуя на пароходах сначала в качестве кочегара, а затем при мне, Амуду составил себе следующее представление о трех расах, белой, черной и желтой: белые приказывают, черные исполняют, а желтые годятся лишь для того, чтобы быть слугами. Это заключение он вывел из того, что на борту судна белые — офицеры и матросы, черные — кочегары и машинисты, а китайцы и малайцы — прислуга.
Поэтому я был уверен, что факир не сможет уговорить Амуду на какую-нибудь проделку.
Сам я не верил ни во что сверхъестественное, мне не хотелось, чтобы меня грубо провели, и я постарался сделать все возможное, чтобы факиру было не так-то легко исполнить обещанное явление.
Жилище Пейхвы было выстроено по очень оригинальному плану. Все окна были лишь с одной стороны, выходящей на Ганг. Самый дом состоял из семи этажей, причем все комнаты выходили на крытые галереи и на террасы, спускающиеся к набережной.
При этом сообщение между этажами было престранное. Для того, чтобы попасть с одного этажа на другой, надо было сначала пройти всю анфиладу комнат и затем уже по лестнице в две-три ступеньки подняться на следующий этаж, здесь тоже пройти все комнаты; в последней — вновь лестница на третий этаж и так до шестого, а на седьмой можно было попасть лишь по подъемному мостику на цепях.
И этот интересный седьмой этаж, роскошно отделанный в полуевропейском, полувосточном вкусе, где был удивительно чистый и свежий воздух и великолепный вид на Ганг, был предоставлен Пейхвой в мое полное распоряжение.
Когда спустилась ночь, я внимательно осмотрел все комнаты своего помещения, и убедившись, что никто не мог в них спрятаться, поднял мост и таким образом прервал всякое сообщение с внешним миром.
В назначенный час мне послышались два отчетливых удара в наружную стену моей комнаты; я направился к тому месту, из которого они исходили, как вдруг услышал ясный стук в колпак лампы, спускавшейся с потолка.
Несколько стуков с неравными промежутками в обшитый кедровыми пластинками потолок, и все стихло.
Я подошел к краю террасы. Серебристая ночь опустилась над уснувшим Бенаресом, и волны священной реки тихо катились у подножья дворца, на последней ступеньке которого я ясно видел склонившуюся фигуру... это был факир из Тривандерама, молившийся об упокоении усопших.
Это явление превзошло все, что я до сих пор видел, и я не мог подыскать ему подходящего объяснения; если только я не оказался игрушкой галлюцинации, то, быть может, дворец раджи и вообще полон всяких сюрпризов.
Всю ночь я провел в размышлениях. С тех пор, как я живу в Индии, я видел много странных феноменов, более или менее чудесных, но этот случай убедил меня еще раз в том, что индусские факиры — спириты, и я утверждаю, что те приемы, которые они применяют для вызывания душ предков, никому в Индустане, кроме очарователей, не известны. Я не встречал ни между европейцами, ни между креолами никого, кто мог бы этим похвастаться.
С большим нетерпением я ждал на другой день факира. Часть дня я употребил на осмотр ближайших к дворцу храмов и мечетей и вернулся домой к закату солнца.
Уже наступала ночь, когда предо мной внезапно очутился факир.
Факиры-очарователи пользуются привилегией являться во всякое время без доклада к самым высшим лицам, и хотя они редко пользуются этим правом в отношении европейцев, но я с первых же дней разрешил это Ковиндасами, чем еще больше расположил его к себе.
— А ведь я слышал обещанные тобой стуки, — обратился я к нему. — Факир очень ловок.
— Ловкости факира здесь нет, — отвечал он серьезно. — Факир произносит мантрамы (вызывания), и духи их слушают. Франги посетили души его предков.
— Разве ты имеешь власть над душами иностранцев?
— Никто не может приказывать духам.
— Я не так выразился... Каким образом души французов могут откликаться на просьбы индуса? Ведь они не принадлежат к его касте.
— В высших мирах нет каст.
— Итак, ты думаешь, что это мои предки навестили меня сегодня ночью?
— Ты сказал.
— Почему они не заговорили со мной?
— А ты, ты разве их спросил о чем-нибудь?
— Нет.
— Так и не жалуйся; голоса духов удостаиваются слышать лишь те, кто их об этом умоляет.
— Мог бы ты показать мне их?
— Я уже тебе говорил, сагиб, что не могу приказывать духам.
— Но как же ты производишь эти явления?
— Факир не производит их.
— Ах да... Я неточно выразился, ты просишь их проявиться.
— Я лишь произношу необходимые мантрамы, и духи позволяют себя видеть, если им это угодно.
Так я и не добился ничего. И каждый раз, как я его об этом спрашивал, я внимательно изучал его лицо, стараясь уловить в его глазах признак улыбки или его неверия, но он оставался невозмутимым и бесстрастным.
На террасе стоял небольшой бамбуковый табурет. Ковиндасами сел на него со скрещенными ногами, по-мусульмански, и сложил руки на груди.
Я велел ярко осветить террасу, чтобы ничто не уклонилось от моего пытливого наблюдения, и вот через несколько минут, во время которых факир, видимо, старался сосредоточиться на какой-то мысли, бамбуковый табурет, на котором он сидел, вдруг шевельнулся и начал бесшумно подвигаться вперед.
Я пристально смотрел на очарователя, но он сидел неподвижно, точно статуя.
Терраса занимала около семи квадратных метров; табурет прошел ее в десять минут и затем стал подвигаться обратно до того места, где он стоял раньше.
Три раза проделал этот фокус Ковиндасами, оставаясь в той же неподвижной позе.
В этот день был палящий зной; свежий ветерок, который регулярно каждый вечер прилетал с Гималаев, еще не дул, и было еще очень душно. Мой метор взял в руки кокосовую веревку, прикрепленную к панка, громадному опахалу, подвешенному к потолку, и начал приводить его в движение. Факир воспользовался случаем показать новое явление.
Взяв из рук метора веревку, он сел под опахалом и обеими ладонями прижал веревку к своему лбу.
Через несколько мгновений, хотя очарователь был неподвижен, панка стал колыхаться над нашими головами, навевая прохладу. Движение все усиливалось, и, наконец, опахало начало раскачиваться так сильно, что казалось, его дергает какая-то могучая невидимая рука. Когда очарователь отнял веревку от лба, опахало начало качаться все медленнее и медленнее и, наконец, остановилось.
Хотя было уже довольно поздно, но факир, видимо, чувствовал себя в ударе и захотел дать мне еще одно доказательство своей силы.
На краю террасы стояли три большие вазы для цветов. Каждая из них была настолько тяжела, что вряд ли ее можно было поднять одному человеку. Ковиндасами остановился перед одной из них и коснулся ее края кончиками пальцев.
Ваза начала раскачиваться из стороны в сторону с равномерностью маятника. Немного спустя ваза поднялась на несколько дюймов на воздух, не переставая раскачиваться справа налево.
На это, как и на предыдущее явление, я смотрю как на иллюзию чувств, результат магнетического полусомнамбулизма.
Так как Ковиндасами должен был пробыть в Бенаресе лишь три дня, то я решил употребить их на опыты, относящиеся прямо к магнетизму и сомнамбулизму.
Когда я выразил свое желание факиру, он очень удивился новым выражениям, с грехом пополам переведенным мной на тамильское наречие. Но на мои объяснения о том, какое значение придается подобным явлениям в Европе, он улыбнулся и ответил, что для Питри, то есть духов, все возможно.
Ввиду того, что спорить с ним по этому поводу было бесполезно, я лишь ограничился вопросом, не согласится ли он показать мне что-либо в этом роде.
— Франги говорил с факиром на языке его родины, разве может факир отказать ему в чем-нибудь? Удовлетворенный его ответом, я спросил:
— А ты позволишь мне указать те явления, которые мне хотелось бы видеть?
Хотя я и был уверен в том, что при предыдущих опытах факир вряд ли мог сговориться заранее с Амаду или вообще подготовить их, все же мне хотелось видеть, сможет ли Ковиндасами показать мне что-нибудь особенное здесь, сейчас же, по моему выбору.
— Я исполню все, что тебе угодно, — ответил просто факир.
Мне уже приходилось видеть раньше очарователей, которые могли, если можно так выразиться, увеличивать тяжесть предметов, и мне захотелось повторить этот опыт.
Взяв небольшой легкий столик из текового дерева, который я обыкновенно поднимал двумя пальцами, я поставил его посреди террасы и спросил факира, не может ли он сделать этот столик настолько тяжелым, чтобы его нельзя было сдвинуть с места.
Малабарец подошел и положил на столик обе руки. Около четверти часа простоял он в этой позе и затем с улыбкой обратился ко мне:
— Духи пришли, и теперь, без их воли, никто не в состоянии сдвинуть его.
Я подошел и недоверчиво взялся за крышку столика, но поднять его было невозможно, казалось, что он накрепко привинчен к полу.
Я собрал все свои силы и дернул — хрупкая дощечка отлетела, а ножки так и остались пригвожденными к полу.
Четыре ножки были соединены между собой тоненькой перекладиной, в виде буквы х, но как я ни тряс их, как ни дергал в разные стороны, оторвать их от пола не мог.
У меня мелькнула мысль, что если эти явления происходят под действием флюида, посредством которого факиры вообще производят эти явления, и если флюид этот нечто иное, как проявление естественной силы, законы которой нам еще неизвестны, то влияние ее, неподдерживаемое прикосновением руки факира, должно постепенно исчезнуть, и в таком случае через некоторое время я буду в состоянии свободно сдвинуть остатки стола.
Я попросил факира отойти к краю террасы, что он и исполнил, улыбаясь. Действительно, через несколько минут жалкие остатки хорошенького столика легко сдвинулись с места.
В чем здесь была сила?
На этот раз я был прямо-таки потрясен, потому что явление произошло в такой обстановке, что о какой-нибудь подделке или шарлатанстве не могло быть и речи.
— Духи ушли, — отвечал индус на все мои вопросы, — ушли потому, что была прервана связывающая меня с ними нить... Слушай, они сейчас вернутся сюда.
С этими словами он положил руки на огромное медное блюдо, украшенное серебряными инкрустациями, служащее для игры в кости, и почти немедленно блюдо зазвенело под градом посыпавшихся на него ударов, и мне показалось, несмотря на дневной свет, что на поверхности блюда забегали фосфорические огоньки.
Это явление факир повторил несколько раз. Я уже упоминал, что апартаменты, которые я занимал во дворце Пейхвы, были устроены в полуевропейском, полувосточном стиле; на этажерках стояли разные фигурки, вроде ветряной мельницы, зверинца и тому подобных игрушек из Нюренберга, а наряду с ними дивные произведения искусства, и все это перемешано кое-как, по вкусу местных слуг. Глядя на этот винегрет, европеец засмеялся бы, если бы наши так называемые японские, китайские, индусские и заокеанские безделушки не были способны вызвать смех у туземцев тех стран, которым их приписывают.
Подойдя к одной из этажерок, я наудачу взял первую попавшуюся вещицу — ветряную мельницу, — которую можно было привести в движение, просто дунув на нее. Я показал ее Ковиндасами и спросил, может ли он, не касаясь ее, привести ее в движение.
Факир протянул над ней руки, и крылья мельницы завертелись, и смотря по тому, далеко или близко стоял очарователь, крылья вертелись быстрее или медленнее.
Этот опыт был тем интереснее, что подготовить его заранее было невозможно.
Еще нечто в этом роде показал Ковиндасами, и даже, пожалуй, удивительнее.
Между вещами Пейхвы нашелся гармонифлют. Я обвязал его веревочкой и, повесив его на решетку террасы, попросил очарователя извлечь из этого инструмента звуки, не дотрагиваясь до него.
Ковиндасами подошел к решетке, взял в руки концы шнурка, на котором висел гармонифлют, и замер на месте.
Немного спустя инструмент покачнулся, точно до него дотронулась невидимая рука, и я услышал несколько неясных звуков, которые мало-помалу окрепли и отчетливо раздавались на высокой террасе.
— А не можешь ли ты заставить его сыграть какую-нибудь песню? — спросил я факира.
— Хорошо, я вызову дух старинного музыканта пагоды, — ответил мне хладнокровно Ковиндасами.
Я подавил в себе желание рассмеяться, так наивен был этот ответ.
После довольно долгого молчания гармонифлют задвигался снова, послышалась точно прелюдия, и затем зазвучал, хотя и довольно глухо, но вполне понятно, мотив самой популярной песни малабарского берега.
Толпу мукуту конда
Аруне кани помле...
(Принеси драгоценности,
молодая дева из Аруне).
И все время, пока длилась песня, Ковиндасами был неподвижен, прикасаясь лишь пальцами к шнурку.
Желая проверить опыт, я опустился на колени возле инструмента, чтобы поближе видеть его, и вдруг, к неописуемому удивлению, заметил, что гармонифлют не только издавал звуки, но и клавиши его опускались и поднимались по мере надобности, точно невидимые пальцы прижимали и отпускали их.
Это я видел, и это я утверждаю, но был ли я игрушкой галлюцинации или в магнетическом сне? Не знаю... А если это была не иллюзия и не шарлатанство?..
К закату солнца Ковиндасами должен был уже стоять на молитве, а потому он ушел, предупредив, что на другой день не придет.
Когда я выразил свое сожаление по этому поводу, он ответил:
— Завтра будет двадцать первый день моего пребывания в Бенаресе — это последний день погребальных церемоний. С зари до зари должен факир простоять на молитве, после чего его миссия будет исполнена и он может вернуться в Тривандерам; но перед отъездом на родину я тебе подарю целый день и целую ночь, потому что ты был добр ко мне и к тому же... мои губы были замкнуты много месяцев и, благодаря тебе, раскрылись, так как ты заговорил со мной на том языке, на котором пела над моей колыбелью из листа банана моя старая ама (мать).
Часто он говорил о ней, и слезы навертывались на его глаза. Я не встречал индуса, который бы говорил о своей матери без нежного умиления.
В тот момент, когда факир хотел покинуть террасу, он заметил целый букет перьев красивейших птиц Индии, воткнутый в вазочку. Ковиндасами взял горсть этих перьев и подкинул их высоко в воздух. Перья начали опускаться на землю, но несколько пассов очарователя заставили их остановиться в воздухе, а затем каждое перышко начало винтообразно подниматься кверху, и, наконец, все они достигли текта из циновок, натянутого над террасой. Яркие перья, разбросанные на золотистом фоне циновок, производили очаровательный эффект, точно расшалившийся юноша-художник набросал на потолке прихотливые мазки, пробуя краски своей палитры.
Факир вышел, и перья сейчас же упали на пол, но я нарочно оставил их там лежать, точно мне хотелось убедить самого себя в том, что я не был жертвой галлюцинации.
Спускавшаяся ночь принесла с собой прохладу. Я отправился к себе на дингуи и велел рулевому пустить суденышко по течению.
Против воли я был взволнован всеми этими непонятными для меня явлениями и хотел противопоставить им другие впечатления, впечатления сладких грез, которые навевали на меня волшебные ночи на Ганге и тихое мелодичное пение индусских рыбаков.
Ковиндасами обещал мне, что перед отъездом в Тривандерам он призовет все свои силы, всех духов, которые, по его выражению, присутствовали при его сеансах, и покажет мне такие чудеса, о которых я буду помнить всю жизнь.
В этот день у нас должны быть два сеанса, один при дневном свете, как и прежние, а другой ночью, но при каком мне угодно освещении.
Едва солнце позолотило Гаты Шивы, как индус, выполнивший свой обет, известил меня о своем приходе через нубийца; он боялся застать меня спящим.
— Саранаи, айя! (Привет тебе, господин!) — проговорил он, входя. — Завтра факир возвращается в страну предков.
— Мои лучшие пожелания будут сопровождать тебя, — ответил я. — Пусть пизачи (злые духи) не коснутся твоего жилища в твое отсутствие.
— Да услышат твои слова духи, покровительствующие факиру и его родителям!
— У тебя в хижине есть дети?
— У факира нет жены.
— Почему же ты избегаешь тихих семейных радостей?
— Шива это запрещает.
— Как! Ваш Бог...
— Да, он запрещает тем, кому он дает власть говорить с духами, иметь какие-либо заботы, которые отвлекли бы их от назначения, данного им.
— Значит, ты веруешь, что Шива сам возложил на тебя миссию проповедывать веру в него?
— Да, а также и привлекать тех, которые не верят в проявление духов, вызванных высшей властью, чтобы утешить одних и обратить других. Моя семья — весь мир.
Я больше не настаивал, а факир, по своему обыкновению, не искал продолжения подобного разговора.
Но мне очень хотелось бы получить от Ковиндасами более точные сведения о многих вещах, а главное, какие средства употребляют брамины, чтобы так воспитать факиров.
Я знал, что они подвергают их искусу, и мало-помалу факиры становятся покорными машинами в их руках, но точно я ничего не знал.
Я решил попытать счастья.
— Если бы малабарец нашел возможным уделить перед сеансом несколько минут для разговора, то франги был бы очень доволен.
— Ковиндасами к услугам своего друга франги, — откликнулся факир.
— Я хотел спросить у тебя о твоей прошлой жизни.
— Факир еще недостаточно очнулся от всего земного и потому не может помнить о своих прежних существованиях... Он помнит лишь то, что с ним было за его настоящую жизнь.
— Я не о том тебя хотел спросить.
— О чем же именно?
— Я хотел спросить тебя о прошлом твоей теперешней жизни.
— Все, что факир может раскрыть тебе, не изменив своей клятве, он готов сказать тебе.
— О какой клятве ты говоришь?
— Покидая пагоду, в которой мы воспитывались, мы все даем клятву не раскрывать тех великих и глубоких тайн, которым нас научили.
— Я вполне понимаю, что тебе запрещено раскрыть магические формулы, заклинания и мантрамы, которым тебя научили, но не мог бы ты мне объяснить, каким образом один из ваших впадает в каталепсию и может оставаться месяцами без еды...
— При помощи духов Питри.
— Спасибо, факир, — ответил я, — это все, что я хотел знать.
Я понял, что Ковиндасами даст этот один ответ на все мои расспросы, и решил, что спрашивать дальше бесполезно.
Обождав с минуту и не слыша дальнейших вопросов, факир поклонился в знак того, что считает разговор оконченным и, опустившись на пол, скрестил ноги в обычной позе индуса.
Очарователь принес с собой мешочек, наполненный мелким песком, который он и высыпал на пол перед собой. Разровняв песок тонким слоем, он пригласил меня сесть за стол напротив и взять лист бумаги и карандаш, а для себя попросил какую-нибудь палочку. Я дал ему ручку от пера, которую он бережно положил на слой песка.
— Я вызову Питри, — сказал он мне. — Когда ты увидишь, что один конец моей палочки поднимается кверху, начни чертить какие-нибудь знаки на бумаге, которая лежит перед тобой, и ты увидишь, что те же знаки будут начертаны и на песке.
С этими словами факир простер руки над песком, шепча какие-то заклинания.
Действительно, через несколько мгновений один конец палочки поднялся почти вертикально, а другой, прикасавшийся к песку, начал слепо подражать движениям моего карандаша, которым я чертил замысловатые фигуры на бумаге. Когда я остановился, остановилась и палочка; я начал снова — она опять задвигалась. Все это время факир оставался неподвижен и ни на секунду не прикасался к палочке.
Подозревая, не следил ли очарователь за движениями моего карандаша, заставляя палочку подражать им, я встал и переместился за спину факира, откуда он никоим образом не мог видеть, что я рисую.
Но когда мы вновь сверили наши чертежи, то они оказались совершенно сходными.
Разгладив песок, изборожденный разными фигурными завитками, факир сказал мне:
— Задумай какое-нибудь слово на языке богов (по-санскритски).
— Почему именно на этом языке?
— Потому что духи любят пользоваться этим бессмертным наречием, недоступным для нечистых.
Я взял себе за правило не вступать в религиозные пререкания с факиром и исполнил его приказания.
Я задумал слово, и сейчас же магическая палочка поднялась и начертила на песке слово:
"Пуруша" ("небесный производитель").
Это было именно то, что я задумал.
— Задумай теперь целую фразу, — продолжал очарователь.
— Готово.
На песке появились слова:
"Адпсете Вейкунтам Гарис" ("Вишну спит на горе Вейкунта").
— А может ли вызываемый тобой дух, — спросил я, — написать мне двести сорок третий стих четвертой книги Ману?
Не успел я окончить вопроса, как палочка задвигалась и написала:
"Дармапраданам пуричам тапаса хата кильвисам.
Паралокам найати асу басуантам касариринам".
Что означает:
"Человек, все действия которого направлены к добродетели, и все грехи которого заглажены благочестием и жертвами, достигает небесного жилища, блистая светом в виде совершенного существа".
Уже перестав удивляться верности получаемых ответов, я положил руку на лежавшую на одном из столов книгу, содержавшую выдержки из Риг-Веды, и просил назвать первое слово пятой строки на двадцать первой странице. В ответ палочка начертила:
"Девадатта" ("Богом данный").
Я справился, — оказалось верно.
— Не хочешь ли задумать какой-нибудь вопрос? — сказал факир.
Я кивнул головой в ответ и задумал вопрос: кто наша общая мать?
Палочка начертила на песке:
"Вазунда" ("Земля").
Объяснить все эти явления я не берусь, да и не могу...
Ловкость ли это факира или громадная доза магнетизма — не знаю, но я это видел своими глазами и утверждаю, что какие-нибудь проделки были немыслимы, во-первых, потому, что подготовить их заранее факир не имел возможности, а во-вторых, сеанс прошел при ослепительном свете полуденного солнца, и от меня не уклонилось бы ни одно движение факира.
Я сделал несколько шагов по террасе и остановился у ее балюстрады. Ковиндасами последовал за мной. Слева тянулся большой сад, где один из слуг лениво черпал воду из колодца, сливая ее в водоем, откуда она по бамбуковым трубам бежала в комнату для омовения.
Взглянув в этом направлении, факир, улыбнувшись, простер к колодцу свои руки, и вдруг, к ужасу бедняги метора, веревка остановилась, и вытащить ее он, несмотря на все усилия, не мог.
Обыкновенно, всякие препятствия в работе индусы приписывают злым духам и сейчас же начинают петь заклинания, секрет которых покупают, и не очень дешево, у браминов, которые их надувают без зазрения совести.
Перепуганный метор затянул гнусавым и визгливым голосом какие-то заклинания, как вдруг горло отказалось ему повиноваться, и он остался с открытым ртом и выпученными от страха глазами. Но вот очарователь опустил свои руки, и бедняга мог вновь орать сколько угодно, а зачарованная веревка легко вытащилась вместе с ведром.
К этому фокусу я отнесся скептически, так как факир мог легко накануне сговориться с кем-нибудь из слуг, работавших в саду раджи.
Но я этого не сказал, и мы вернулись к месту наших опытов. Опускаясь в кресло, я заметил факиру, что сейчас слишком душно, но он, по-видимому, не обратил внимания на мои слова и казался погруженным в какую-то думу. Вдруг со стола поднялся в воздух лежавший на книге пальмовый лист, употребляемый индусами вместо веера. Лист приблизился к моему лицу и начал медленно колыхаться предо мной, навевая прохладу. Я еще более удивился, когда услышал, что вместе со свежестью опахало приносит мне точно очень издалека едва уловимые, но довольно ясные звуки напева, но не индусского, а того, что поют на утренней заре охотники в горах.
Звуки смолкли, веер упал на свое прежнее место, а я остался с мучительным вопросом — неужели я был жертвой галлюцинации, неужели это была иллюзия, сон, но я не сплю: вот моя комната, вот знакомая терраса, вот Ковиндасами, который собирается уйти позавтракать и отдохнуть несколько часов, так как он не ел и не спал целые сутки. Уходя, факир остановился на пороге двери, и, скрестив на груди руки, он, ни на что не опираясь, стал медленно подниматься вверх и остановился в воздухе на двадцать пять-тридцать сантиметров от земли. Дверь была завешана шелковой портьерой, затканной красными, белыми и золотыми полосами, и я ясно видел, что ноги факира пришлись на уровне шестой от пола полосы.
Как только факир начал подниматься на воздух, я схватил свой хронометр и стал следить за стрелкой. От начала поднятия и до момента, когда ноги очарователя вновь коснулись земли, прошло около десяти минут, причем около пяти минут он держался неподвижно в воздухе.
Теперь, когда я думаю об этом явлении, я допускаю мысль, что видел его в магнетическом сне, то есть что очарователь заставил меня увидеть то, чего на самом деле не было.
Это единственное допустимое объяснение, так как вряд ли можно было сомневаться в том, что Ковиндасами — магнетизер, обладающий большой силой.
Прощаясь с факиром, я спросил, сможет ли он во всякое время повторить этот опыт.
— Факир мог бы подняться даже до облаков, — бесстрашно ответил мне очарователь.
— Каким образом до этого доходят?
Вопрос этот вырвался у меня невольно, так как он уже двадцать раз говорил мне, что он лишь орудие в руках Питри.
Вместо ответа факир торжественно произнес два стиха из Вед:
Свадьяйе нитьяукта сьят
Амбарад аватарати дива(Надо, чтобы он был в постоянном общении,
Посредством созерцательной молитвы,
И тогда высший дух снизойдет с неба).
Миссионер Гук в своих очерках путешествия по Тибету описывает подобное же явление, и я думаю, что это ни что иное, как очень искусно выполненный фокус.
Одним из самых обыкновенных фокусов факиров считается их умение влиять на рост растений, то есть что последние в несколько часов достигают такого развития, на которое в своей естественной жизни должно потребоваться много месяцев и даже лет.
Хотя я уже не раз видел это явление у других факиров, но считал его довольно искусной проделкой и, главное, забыл записать, при какой именно обстановке оно происходило.
Хотя я видел на деле чудную силу или ловкость факира, но все же мне захотелось заставить его воспроизвести многие явления, которые я уже знал, именно с целью проследить все и не дать ускользнуть ни малейшей подробности.
Мне просто хотелось по возможности затруднить работу факира и постараться изловить его на чем-нибудь.
Он должен был дать мне сегодня еще два сеанса, один днем, от трех до пяти, а другой ночью.
Когда вернувшийся факир узнал о моем желании, он нисколько не удивился, но ответил с обычной простотой:
— Факир к твоим услугам.
— А ты позволишь мне самому выбрать землю, вазу и семя, которое ты заставишь здесь вырасти?
— Вазу и семя, да! Но земля должна быть взята из гнезда кариа.
Кариа — маленькие белые муравьи, которые строят себе громадные муравейники, достигающие иногда восьми-десяти метров в вышину. Их очень много в Индии, и достать земли из их муравейника сущий пустяк.
Я приказал Амуду принести этой земли, обыкновенный гормок из-под цветов и несколько различных семян.
Факир предупредил нубийца, что землю надо хорошенько растереть между двумя камнями, так как муравейники эти складываются очень плотно, и комья этой земли очень крепки.
Хорошо, что он сказал об этом заранее, так как в пышных апартаментах раджи неудобно было бы разбивать земляные комья.
Через четверть часа Амуду принес все требуемое, и я велел ему оставить нас вдвоем.
Хотя я и не боялся, что факир соблазнит моего слугу на какую-нибудь проделку, но мне хотелось быть уверенным, что я не упустил ни одной предосторожности.
Я передал факиру горшок, наполненный беловатой землей. Белые муравьи выпускают из себя на каждую крупинку земли жидкость и склеивают крупинки между собой так крепко, что жилища их делаются совершенно непроницаемыми.
Тихо бормоча мантрамы, слов которых я не мог разобрать, Ковиндасами полил обильно землю водой и начал ее перемешивать. Когда он нашел, что земля достаточно подготовлена, то обратился ко мне с просьбой дать ему какое-нибудь семечко и кусок белой материи.
Случайно мне попалось между семенами, принесенными Амаду, зернышко; я спросил, могу ли я сделать на нем отметку, и, получив в ответ молчаливый кивок, сделал царапину на кожуре зерна и передал его факиру вместе с несколькими метрами кисеи от москитов.
— Скоро я засну сном духов, — сказал мне Ковиндасами. — Обещай мне, что ты не дотронешься ни до меня, ни до этого горшка.
Это звучало очень торжественно, но пришлось пообещать.
Сильно смоченная водой земля превратилась в довольно жидкую грязь, куда очарователь и посадил зернышко, затем воткнул в горшок свой посох и все это прикрыл куском кисеи, так что концы материи совершенно закрыли горшок. Затем он сел на пол возле в своей обычной позе, простер над импровизированным сооружением руки и впал мало-помалу в полное состояние каталепсии.
Я пообещал не трогать его и не знал, серьезно он это сказал или шутя, но когда прошло полчаса, а он сидел все так же неподвижно, я убедился, что это не шутка. Самый сильный человек не в состоянии просидеть десяти минут, вытянув перед собой горизонтально руки.
Миновал час, но ни один мускул не дрогнул на лице факира.
Почти голый, с блестящим загорелым телом, с открытыми, устремленными в одну точку глазами, факир походил на бронзовую статую в мистической позе.
Сначала я поместился против него, чтобы ничего не пропустить, но скоро уже не мог выносить его, хотя и полуугасшего, взгляда, испускавшего целые потоки магнетических струй.
Сила этого человека была так велика, что в известный момент мне показалось, что все заплясало вокруг меня: мебель, хрусталь, вазы с цветами; казалось, что мозаичный пол террасы колеблется, точно волна, вздымаемая ветром, казалось, что и факир готов принять участие во всеобщей пляске.
Желая стряхнуть с себя эту галлюцинацию чувств, следствие слишком напряженного взгляда в глаза факира, я встал и, не теряя из виду последнего, все такого же неподвижного, попеременно смотрел то на него, то на Ганг, чтобы дать отдых глазам.
Я ждал два часа; солнце быстро приближалось к горизонту, когда легкий вздох заставил меня встрепенуться: факир понемногу приходил в себя.
Если только этот иллюминат из пагод не был в продолжение двух часов в состоянии каталепсии, то значит, он слишком большой артист, который великолепно провел свою роль.
Когда факир, видимо, совершенно пришел в себя, он дал мне знак приблизиться.
Я быстро повиновался.
Сняв осторожно кисею, закрывавшую горшок, он показал мне свежий и зеленый стебель, почти двадцати сантиметров вышины.
Как бы угадывая мою мысль, Ковиндасами запустил пальцы в землю, которая за это время почти высохла, и осторожно извлек растеньице, — на беленькой корневой мочке виднелось зернышко с царапинкой, сделанной мной два часа тому назад.
Было ли это именно то самое зернышко и та самая царапинка?
Одно могу сказать: никакого подмена я не заметил. Факир не уходил с террасы, и я не спускал с него глаз. Приходя сюда, он не знал, что именно потребую я от него. Спрятать какое-нибудь растение под своей одеждой он не мог уже потому, что ее на нем почти и не было, да и, во всяком случае, как он мог предвидеть, что я из массы разнообразных зерен остановлюсь на нем?
Один Амуду мог принести несколько разных молодых растений и их семян и передать их факиру, а тот в свою очередь удивительно ловко подменил все это под самым моим носом.
Но, повторяю, я не в состоянии допустить мысли, что мой нубиец, при его презрении к желтой расе, мог бы сойтись с одним из этих желтых, чтобы надуть меня.
И все-таки виденное мной было так странно, и я не могу ничем объяснить его.
Есть случаи, когда разум положительно отказывается дать себе ясный отчет в чем-нибудь; так было и теперь со мной.
Насладившись несколько минут моим недоумением, факир сказал мне с нескрываемой гордостью:
— Если бы я продолжал мои мантрамы, то через восемь дней на растении уже были бы цветы, а через две недели и плоды.
Вспомнив рассказы миссионера Гука, а также и то, что мне приходилось видеть раньше, я отвечал с улыбкой:
— Факир ошибается!
— Объяснись.
— То есть его сила не так велика, как он воображает.
— У него силы постольку, поскольку духи ниспошлют ее ему.
— Я видел факиров могущественнее тебя. Они заставляли растение вырасти и дать плоды в продолжение двух часов.
Говоря это, я едва не рассмеялся.
Факир снисходительно улыбнулся и ответил мне высокопарным тоном:
— Это ты ошибаешься, факиры были здесь ни при чем, но Питри захотели этого и принесли дерево с плодами. Я показал тебе явление моментального произрастания, но даже чистый флюид, направляемый духами Питри, не может произвести в один день все фазы произрастания, то есть рождение, цветение и плодоношение...
— Знаешь, я не нахожу, чтобы одно из них сделать было труднее, нежели другое, раз уже духи пришли, да и к тому же при желании...
Но я не стал продолжать в этом тоне, не желая обижать человека, будь он престидижитатор или иллюминат, но, во всяком случае, относившегося ко мне с искренним расположением.
Приблизился час омовений, и, уходя, факир обещал вернуться к десяти часам вечера.
Вся ночь должна быть посвящена явлениям теней.
Мне все же хотелось подыскать объяснение описанного явления.
Многие, жившие в Индии, знают, что там существует несколько огородных растений, которые, будучи посажены на заре в рыхлую и сырую почву, под влиянием здешнего солнца, которое делает чудеса, всходят около полудня, а к шести часам вечера, то есть к закату, они уже достигают нескольких сантиметров.
С одной стороны, кажется, будто бы и чудо, а с другой стороны будто бы и изумительно ловкая проделка.
Совершив свои вечерние омовения и подкрепившись пищей, Ковиндасами тихо вошел ко мне в назначенный час.
Сначала я ограничусь тем, что дам точный отчет об этой удивительной ночи, мельчайшие подробности которой я вряд ли когда-нибудь забуду.
— Разве факир не чувствует себя утомленным после трех недель поста и молитвы? — спросил я, дружески кланяясь малабарцу.
— Тело факира никогда не устает.
— Но ведь ты, как и другие люди, подвержен обычному течению жизни.
— Тело повинуется факиру, а не факир требованиям тела.
— Ты меня удивляешь! Ведь бываешь же ты голоден, как же тогда...
— Для служителей Питри не существует ни голода, ни жажды.
— О, я знаю, что вы способны выдержать очень долгий пост.
— Тело — раб... Оно должно повиноваться... Однако я к твоим услугам.
— И я готов, факир, — отвечал я.
Перед тем как войти ко мне, очарователь снял с себя "лангути", небольшой кусок полотна, который он носил в виде повязки вокруг бедер, и который заменял ему всю одежду, и положил его на верхнюю ступеньку лестницы. На веранду он взошел совсем голым, лишь держа посох о семи коленах.
— Ничто нечистое не должно касаться тела вызывателя, если он хочет быть в полном общении с духами, — сказал мне Ковиндасами.
Мою спальную комнату, выходящую на террасу, и самую террасу я запер со всех сторон, так что проникнуть сюда никто не мог.
С потолка спускались на бронзовых цепях лампы в виде шаров молочного цвета, так что свет проникал во все уголки, позволяя читать даже самую мелкую печать.
В каждом индусском доме можно встретить небольшие медные жаровни, на которых постоянно лежат тлеющие угли. Время от времени на них бросают кусочки душистого порошка, в состав которого входят сандал, корень ириса, ладан и мирра.
Факир поставил такую жаровню посреди террасы, а рядом с ней медное блюдо, полное душистого порошка, и опустился возле на пол в своей излюбленной позе.
Скрестив руки на груди, он затянул на каком-то совершенно неведомом языке не то заклинания, не то какие-то магические формулы.
Когда факир умолк, то, опершись правой рукой на свой посох, левую крепко прижал к сердцу и замер. Я уже думал, что он, как и днем, впадет в каталепсию, но время от времени он отнимал руку от сердца и сильно потирал ею лоб, как бы желая облегчить пассами работу мозга.
Вдруг я не удержался и вздрогнул... Легкое фосфоресцирующее облачко заклубилось предо мной, и внутри его я мог различить очертания нескольких рук; через несколько минут некоторые из них потеряли свою прозрачность и стали почти настоящего телесного цвета, а другие еще более светились; одни давали от себя тень, а другие были так прозрачны, что я видел насквозь те предметы, которые были позади них; я насчитал около шестнадцати рук.
— Можно ли мне дотронуться до них? — спросил я факира, но не успел еще окончить вопроса, как одна из рук отделилась от облака и, точно порхая в воздухе, приблизилась к моей протянутой руке. Я пожал ее, и в моей руке очутилась мягкая, нежная, маленькая, как у женщины, рука.
— Дух здесь, хотя тебе видна лишь одна рука его, — проговорил Ковиндасами, — и ты можешь, если хочешь, заговорить с ним.
— А ответит ли он мне?
— Попробуй.
Улыбаясь, я попросил, чтобы дух обладательницы этой прелестной ручки оставил мне что-нибудь на память.
Немедленно я почувствовал, как рука шевельнулась в моей и, выскользнув, понеслась к букету цветов, из которого выдернула бутон розы и, уронив его к моим ногам, исчезла.
Около двух часов продолжалось загадочное явление... Таинственные руки то гладили меня по лицу, то обвевали веером, то рассыпали дождем цветы, то чертили в воздухе огненными буквами слова и даже целые фразы, которые тотчас же таяли.
"Дивьявапур гатва"
Что по-санскритски значит: "Я принял флюидическое тело".
Некоторые высказывания так поразили меня, что я наскоро записывал их карандашом.
"Атманам крейяза йочатас. Дехаз сья виспоканат."
То есть "Ты достигнешь счастья, сбросив свою тленную оболочку". В это время точно молнии бороздили воздух в обеих комнатах.
Мало-помалу руки стали как бы таять, а с ними исчезло и облачко. На том месте, где исчезла последняя рука, мы нашли венок из желтых иммортелей с резким запахом, какие обыкновенно употребляются индусами при всех церемониях.
Я описываю все это, как оно было на самом деле, воздерживаясь от всяких комментариев, которые я выскажу впоследствии.
Все, что я могу подтвердить, — так это то, что двери обеих комнат были заперты, что ключи от них лежали у меня в кармане и что факир не сдвинулся ни на мгновение с места.
За этим явлением последовали два еще более замечательных.
Ковиндасами проговорил новое заклинание, и над курительницей, которую я, по просьбе его, все время поддерживал, появилось другое облако. Оно походило на первое, но было плотнее его и почти молочного цвета. Мало-помалу оно начало принимать человеческую форму, и я различил в ней облик коленопреклоненного старого брамина. На челе он носил знаки, посвященные Вишну. Тройной шнур, знак священного сана, обвивал его тело.
Он поднял руки над головой, как бы в экстазе молитвы, и губы еще шевелились, как бы шепча священные слова. Вдруг он протянул руку к порошку, лежавшему на подносе, и, взяв щепотку, бросил его на уголья.
Густой благовонный дым наполнил обе комнаты, и, когда он рассеялся, я увидел, что брамин стоит в двух шагах от меня, протягивая ко мне руку; я взял ее в свою, и хотя она оказалась очень костлявой и желтой, но все же живой и мягкой.
— Скажи, был ли ты когда-нибудь жителем земли, — спросил я у неведомого пришельца.
Не успел я докончить, как на груди брамина появилось огненное слово "Ам" (Да). Точно кистью, обмоченной в фосфор, кто-то начертал это слово.
— Не оставишь ли ты что-нибудь на память о твоем посещении? — продолжал я.
Брамин разорвал бывший на нем тройной шнур и, подав его мне, исчез.
Я думал, что сеанс кончился, и хотел отворить окна, чтобы впустить струю свежего воздуха, как заметил, что факир и не думает покидать свое место. В то же время слуха моего коснулся какой-то странный напев, точно кто-то играл на гармонифлюте, который был уже у нас в ходу во время сеансов два дня тому назад. Но я знал, что еще вчера, по просьбе Пейхвы, инструмент унесли к нему.
Отдаленные звуки все приближались, точно теперь играют в соседней комнате, но вот они ближе, вот в моей спальне... Я вижу, что чья-то тень скользит вдоль стены, и я различаю в ней старого музыканта пагоды; в руках он держит гармонифлют, из которого извлекает монотонные, жалобные звуки, свойственные священной музыке индусов.
Обойдя кругом спальню и террасу, музыкант исчез, и на месте, где он как бы растаял, я нашел гармонифлют.
Да, это был тот самый гармонифлют раджи. Но как он попал сюда? Я осмотрел все двери; они были заперты, а ключи у меня в кармане.
Ковиндасами встал. На беднягу было жаль смотреть — пот градом катился с него, и видно было, что он совершенно обессилел... А между тем, через несколько часов он должен пуститься в далекий путь.
— Благодарю тебя, малабарец, — проговорил я, называя его тем именем, которое заставляло биться его сердце, так как напоминало о его дорогой родине. — Да охранят тебя в пути Великий, Всемогущий, пребывающий в трех лицах (Брама, Вишну, Шива), и да найдешь ты радость и счастье в твоей хижине на благословенной родине.
Если бы я выразился менее витиевато и пышно, то бедный брамин считал бы себя обиженным.
Он мне отвечал в том же тоне и еще более высокопарно и, приняв мой денежный подарок, но даже не удостоив его взглядом и не поблагодарив меня за него, проговорил меланхолически свой последний салям, и бесшумно исчез за портьерой, прикрывавшей входную дверь.
Я сейчас же крикнул моего нубийца и приказал отворить все окна и двери, откинув все циновки террасы, чтобы освежить свои комнаты.
Ночь бледнела. Словно серебряные, катились воды Ганга, а на горизонте уже алела полоска, превещавшая скорый восход солнца... Вдруг я увидел какую-то черную точку на реке; взяв бинокль, я разглядел лодку, а в ней факира. Верный своей клятве, Ковиндасами не захотел пробыть лишней минуты в Бенаресе, и, разбудив лодочника, велел перевезти себя на другой берег, чтобы направиться к своему милому Тривандераму... Он вновь увидит синие волны океана и на берегу, под высокими кокосовыми пальмами, хижину, в которой он родился, и о которой он не уставал рассказывать.
Я бросился в свой гамак, чтобы забыться на несколько часов; когда я проснулся и вспомнил виденное мною, мне показалось, что я был игрушкой галлюцинации. Но гармонифлют лежал здесь, и я не мог добиться, кто же, наконец, принес его. На полу комнаты и террасы валялись разбросанные цветы. Венок из иммортелей лежал на диване... Слова, которые я спешно набрасывал при их появлении, не стерлись со страницы моей записной книжки...
Четыре года спустя я был в Аруигабаде, чтобы осмотреть подземный храм Карли.
Прежде чем объяснить, почему я так внезапно заговорил об этой поездке, я хочу дать несколько подробных сведений об этой пагоде троглодитов, самой любопытной во всей Индии.
В сущности, сама поездка в Карли по железной дороге была не особенно интересна, да и очень недолга, но я лишь хочу рассказать один эпизод, имеющий отношение к описанным выше явлениям.
Как и все храмы Индии, этот храм находился на махратской территории, в провинции Аруигабад, среди живописной цепи холмов, идущей с запада на восток. Некогда возвышенности эти были увенчаны целым рядом крепостей и представляли почти непреодолимую твердыню, но с течением веков крепости мало-помалу разрушились, и только две из них и до сих пор поднимают к небу свои башни и зубчатые бастионы.
Вход в подземелье Карли расположен на высоте трехсот футов от подошвы холма, куда к нему ведет крутая обрывистая тропинка, похожая скорее на русло высохшего потока, нежели на дорогу.
Эта тропинка ведет на площадку, частью высеченную в скале, а частью сложенную из каменных плит. Она занимает около ста квадратных футов.
Слева от входа стоит громадная колонна, увенчанная плитой, на которой покоятся три льва, сильно испорченные разрушающей рукой веков. Вторая такая же колонна уже более не существует, а на ее месте стоит небольшой храм, или, скорее, часовня, посвященная богине Буаве, таинственному божеству, весьма почитаемому браминами.
Эта Карлийская колонна покрыта письменами, но разобрать их до сих пор никто не мог.
Некогда вход в пещерный храм был замаскирован чем-то вроде балюстрады, теперь она полуразрушена, и из-за нее видна великолепная арка портика; но все же это ничто в сравнении с великолепием внутреннего помещения.
Между внешней балюстрадой и этим помещением — громадный притвор, полный скульптурных произведений, высокохудожественной работы фигур людей и животных. С каждой стороны входа стоят по три колоссальных слона. У каждого из них на спине по проводнику и по гоаудаху (помещение для пассажиров)
Длина самой большой пещеры около ста тридцати футов, ширина около пятидесяти.
Своды потолка поддерживаются двумя рядами колонн, на которые опираются тоже слоны, а у каждого из них на спине мужчина и женщина, упирающиеся руками в потолок, как бы удерживая его громадную тяжесть.
Внутренность Карли величественна и благородна, но все же более мрачного вида, нежели в Элефанте и в Эллоре.
Очевидно, Карли освещался, когда в доисторические времена служил для церемоний какого-нибудь культа, но теперь можно видеть лишь при свете ламп или факелов все великолепие внутренних скульптурных украшений.
Обшивка стен из брусьев текового дерева сделана, по-видимому, уже в позднейшее время, и она сильно вредит общему впечатлению, но, вероятно, ее сделали для того, чтобы скрепить образовавшиеся от времени трещины в скале.
Вид с террасы на окрестности очаровывает взоры. Внизу расстилается роскошная страна, граничащая на горизонте с горной цепью.
Деревушка Карли находится приблизительно в двух милях от храма, и она дает оживление прелестной картине.
Местные жители снуют там и сям в роскошной зелени мангустанов и тамариндов, а небольшая, новейшей постройки в виде пирамиды пагода у светлого озера дополняет красоту пейзажа.
Горная цепь, среди которой находится храм Карли, тянется непрерывной линией от мыса Коморина. Она идет вдоль морского берега, отступив от него миль на двенадцать.
Эти горы мало посещаются, потому что их проходы мало кому известны, да и очень опасны из-за тигров, которые водятся там в громадном количестве.
Я видел здесь горные породы, которые со временем обогатят Англию.
Ничто не может сравниться с роскошной растительностью этих гор. Чудные зеленые рощи покрывают их от подножья до вершины.
Ни в какой другой части Индии нельзя найти таких великолепных бамбуковых лесов.
Многие деревья достигают здесь сказочной величины. А дивные картины, которые представляются смелому путешественнику, положительно не поддаются описанию.
Ботанические, минералогические, геологические богатства и археологические сокровища, хранящиеся в древних подземельях пещерных храмов, поражают путешественника.
Среди этой чарующей природы, такой разнообразной и дикой, расположены подземные храмы Карли.
Кроме самого большого, о котором я уже говорил, есть еще очень много и больших, и малых, очень разнообразных.
В большом находится знаменитое святилище, куда стекаются со всех сторон Индии брамины и факиры на девятидневную молитву.
Некоторые из них поселяются вблизи храма, истощают свое тело до последней возможности и живут лишь только внутренней созерцательной жизнью аскетов.
День и ночь сидят они перед пылающим огнем, поддерживаемым их поклонниками, неподвижно вперив глаза в пламя, с повязкой на губах — во избежание малейшего осквернения, не вкушая ничего, кроме нескольких зерен риса, смоченных чистой водой, процеженной через полотно, они мало-помалу приходят в состояние полного телесного истощения, так что жизнь едва теплится в них; нравственные силы тоже быстро меркнут, и когда, наконец, они умирают после такого медленного самоубийства, то уже задолго до смерти они находятся в состоянии полного отупения. Все факиры, желающие достигнуть в загробной жизни высших ступеней превращений, должны подвергнуть свою плоть такому жестокому умерщвлению.
Между такими аскетами мне указали одного, прибывшего за несколько месяцев перед тем с мыса Коморина. Он сидел между двумя кострами и уже достиг почти полной нечувствительности.
Велико было мое удивление, когда я заметил знакомый широкий рубец на его лбу. Неужели это мой факир из Тривандерама? Я приблизился к нему и на звучном языке юга, который он так любил, спросил его, помнит ли он франги из Бенареса.
Точно молния сверкнула в полупотухших глазах, и дрогнувшие губы чуть слышно прошептали те два слова, которые были написаны светящимися буквами в наш последний сеанс:
"Дивьявапур гатва".
"Я принял флюидическое тело".
Это было все, чего мне удалось добиться от Ковиндасами.
Окрестные жители, пораженные его страшной худобой и видом скелета, звали его Карли-сава, то есть живой мертвец Карли.
Так кончают индусские медиумы, медленно доводящие себя до полного отупения и почти идиотизма.
Как говорят брамины, все эти чудеса и явления есть не что иное, как доказательства существования Питри, то есть душ предков, которые ими пользуются для сношений с людьми.
Смеяться над этим верованием не следует, так как все религии, а в особенности христианство, признают существование посредников между людьми и высшими мирами. У каждой свои и имена их: Питри, дева, ангелы, святые, дивы, духи, и как индусы верят в огненные руки и явления духов, так и верующие христиане верят в огненные языки апостолов, явления святых и во все чудеса своей религии.
Единственная разница в том, что в Индии каждый волен творить чудеса, между тем как в Европе полицейский комиссар непременно сунет свой нос и начнет разбирать, в чем дело...
После отъезда факира я решил осмотреть подробнее Бенарес и начать осмотр с самого старинного памятника священного города, а именно, с мечети Аурензеба, которую этот победитель возвел на развалинах индусской пагоды, чтобы унизить гордость побежденных.
Аурензеб был самым замечательным из всех властителей, царствовавших в Индии, — это была странная смесь пороков и величия, жестокости и справедливости. В памяти индусов он оставил такие глубокие следы, что и до сих пор они его зовут не иначе, как великий император. И действительно, это интересная личность в истории не только Индии, но и всего мира.
Чтобы достигнуть трона, он зарезал своих двух старших братьев Дару и Худжу, и, свергнув родного отца Шах Джихана, посадил его в крепость.
Несколько анекдотов выкажут более ясно характер Аурензеба и нравы индусских дворов, нежели мои личные заключения.
Старый государь Шах Джихан скончался на восьмом году после потери своего трона, и надо сказать, в виде смягчающего преступления его сына обстоятельства, что Аурензеб обращался с узником с почетом и уважением, должными бывшему монарху.
Однажды он посватался к дочери своего брата Дары для своего сына Акбара, в надежде, что этот союз соединит вновь две семьи, но Шах Джихан и его приближенные сочли это за оскорбление.
Свергнутый император ответил, что наглость узурпатора может равняться лишь его преступлениям; а молодая принцесса, вооружившись кинжалом, заявила, что предпочитает лучше тысячу раз умереть, нежели выйти за сына убийцы своего отца.
Все это, конечно, было передано Аурензебу, который не подал вида, что он недоволен, и, по-видимому, оставил этот проект.
В другой раз он попросил у бывшего императора некоторые из драгоценностей, которые, по его мнению, должны были стать украшением его трона. Шах Джихан ответил, что он велит разбить их молотком, если только попробуют взять их у него силой.
— Пусть же он хранит их, — ответил новый император, — и передайте ему, что он может взять хоть все мои бриллианты.
Старый князь был тронут этой скромностью и послал почти все драгоценности, которые у него просили, и приложил к ним письмо, в котором говорил: "Возьми эти драгоценности, носи их с достоинством и постарайся заставить твою семью забыть о некоторых из ее бед".
Читая это письмо, Аурензеб прослезился, и можно верить, что эти слезы были искренни.
Своим почтением, сдержанностью, вниманием к советам, за которыми он обращался к отцу, он заставил того если не извинять его, то во всяком случае изменить свое мнение к лучшему.
Правда, когда Аурензеб узнал о близкой кончине своего отца, то все-таки не посмел явиться перед ним, а послал одного из своих сыновей, Шах Алама, но тот уже не застал старика в живых.
Властитель Индустана выказал при этой потере самую искреннюю скорбь и ухватился за случай помириться со своей сестрой Еганарой, оставшейся верной отцу.
Аурензеб занимал трон Индустана, который под его управлением достиг наибольшего процветания. А когда он присоединил к своей империи три царства: Декан, Кабул и Ассам, то его владения и подданные были многочисленнее римской империи в эпоху ее расцвета.
Государственный доход достигал миллиарда франков, суммы, которой до сих пор не могло достичь ни одно европейское государство. Причем надо принять во внимание, что по нынешней цене денег это составляет ровно четыре миллиарда.
Но преступления, которые помогли добыть Аурензебу трон, ужасны.
Император Шах Джихан назначил Дару, своего любимца, наследником престола. Тотчас же Мурад и Аурензеб восстали против своего отца.
Победоносное войско Мурада и Аурензеба осадило Агру, которая скоро пала под их натиском. Раненый при этом Мурад предоставил Аурензебу командование армией.
Тогда Аурензеб задумал завладеть своим отцом. Предприятие это было трудное и щекотливое. Укрепленный дворец, в котором жил Шах Джихан, мог выдержать очень долгую осаду, да и вооруженное нападение сына на отца, на монарха, очень популярного в своей стране, могло поставить бунтовщиков в далеко невыгодное положение...
Выманить отца можно было лишь хитростью, но какая хитрость могла провести старого, искушенного в азиатских кознях властителя?
А все-таки Аурензеб решил попытаться.
Его посланец явился к императору и начал клясться, что господин его всегда питал к отцу сыновние чувства и был верен ему, как самый преданный подданный. Шах Джихан не особенно-то поверил в эти излияния, но все-таки, чтобы выиграть время, он послал к сыновьям дочь свою Еганару с поручением разузнать истинное положение дел.
Прежде всего она отправилась к Мураду, а тот, зная ее привязанность к Даре, любимцу императора, принял ее очень грубо.
Оскорбленная принцесса поспешила усесться в свой паланкин, но при выходе из лагеря она вдруг встретила Аурензеба, который начал отвешивать ей самые почтительные поклоны, нежно упрекать в том, что она как будто избегает его, и, в конце концов, убедил ее зайти к нему в палатку.
Там он рассказал ей, как он терзается упреками совести за свой проступок, тем более, что его, мол, заставили следовать за братом чуть не силой, и уверял, что он готов на все, лишь бы загладить свои провинности.
Еганара обрадовалась, думая, что узнает все его секреты, стала допытываться, кто за ее отца или против, на кого из начальников можно положиться, и тому подобное. Аурензеб с готовностью отвечал на все ее расспросы.
Прощаясь с сестрой, он уверил ее, что он вполне предан отцу и ей, и что не пройдет двух дней, как император увидит у своих ног раскаявшегося сына.
Еганара поспешила передать отцу такие радостные известия, но старый монарх не особенно доверял им; но веря в то, что Аурензеб действительно посетит его, он решил принять свои предосторожности. Но он не знал, что в деле измены сын его стоял много выше его самого.
Аурензеб послал ему двойное посольство под тем предлогом, что виновные всегда очень робки, и, чувствуя за собой свою громадную вину, он не решится войти во дворец, прежде чем не позволят его сыну Магомету явиться туда раньше с небольшой свитой.
Шах Джихан был очень уверен в своей ловкости, и, кроме того, объяснение сына было вполне логично, а потому он и разрешил явиться Магомету со свитой.
Магомет явился во дворец и был там принят очень сердечно, но его острые глаза живо заметили искусно спрятанных воинов. Тогда он пошел к самому императору и начал сетовать на недоверие к его отцу, прибавив, что если только сейчас же не уберут войска, то он должен предупредить об этом своего отца и отговорить от посещения дворца.
Старик, жаждавший скорее захватить непокорного сына, согласился на отсылку войска, забывая, что теперь дворец может оказаться во власти Магомета и его свиты.
Прискакал гонец с известием, что Аурензеб сел на коня и приближается со своим эскортом.
Император, со своей стороны, сел на трон, чтобы встретить в полном величии раскаявшегося бунтовщика, но вдруг его известили, что Аурензеб, вместо того, чтобы явиться в тронный зал, отправился сначала поклониться могиле Акбара.
Приняв этот поступок за оскорбление, Шах Джихан воскликнул:
— Что означает подобное поведение Аурензеба?
— Мой отец, — отвечал холодно Магомет, — и не собирался посетить императора.
— Но зачем же тогда явился ты?
— Чтобы принять командование над крепостью. Шах Джихан увидел, в какую пропасть он сам поверг себя, и принялся осыпать Аурензеба всевозможными ругательствами, так что Магомет ушел, чтобы не слышать их.
Обдумав свое положение, старик послал за Магометом и стал умолять его, чтобы тот выпустил его на свободу, и даже обещал ему сделать его своим наследником, то есть будущим императором Индии.
Одну минуту колебался Магомет, но только одну минуту, и, резко повернувшись, вышел и потом уже никакие мольбы не действовали на него.
Аурензебу оставалось освободиться от своего брата Мура да, но он его не боялся, хотя выздоровевший Мурад и принял вновь командование над армией.
Явившись к Мураду, Аурензеб выказал живейшую радость по поводу его выздоровления, приветствовал его, как императора Индустана, и объяснил, что теперь все его желания исполнились, так как он способствовал тому, чтобы трон Индии достался такому достойному принцу.
Что же касается его, то он думает совершить паломничество в Мекку, чтобы начать новую жизнь, посвященную исключительно религии.
Мурад после притворного сопротивления согласился на этот проект, так как, в сущности, он был очень рад, что таким путем избавляется от серьезного соперника.
Эта коварная комедия вполне удалась Аурензебу, и он стал якобы готовиться к путешествию.
Но вот друзья Мурада стали доносить ему, что не все благополучно, что под предлогом большого путешествия Аурензеб принимает средства к покорению себе Индии, а, главное, щедрыми подарками привлекает на свою сторону солдат, и что больше нельзя терять времени.
Видя себя обманутым, Мурад захотел применить к брату его же оружие, то есть измену.
Он пригласил его на блестящий праздник, во время которого Аурензеб должен был погибнуть; но хитрый брат не поддался на эту удочку и, сославшись на внезапное нездоровье, послал отказ в последнюю минуту, не подав и виду, что он заметил что-либо подозрительное.
А несколько дней спустя, под предлогом желания отплатить брату за любезное приглашение, он, в свою очередь, пригласил его к себе на праздник, предварительно собрав лучших музыкантов и прекраснейших девушек Индии.
Сластолюбивый Мурад забылся и заснул в палатке брата, тогда как тот позвал своих приверженцев и приказал им заковать в цепи несчастного принца.
Застигнутый врасплох Мурад делал отчаянные усилия, чтобы освободиться, схватился было за свой меч, но его обезоружили, и вдруг он услышал голос брата:
— Выбора нет: или повиновение, или смерть; убейте его, если он будет сопротивляться.
Жестокими упреками осыпал Мурад брата, но, в конце концов, уступая судьбе, он сдался и содержался узником в Агре.
Освободившись таким образом от своих соперников, Аурензеб решил, что теперь настало время надеть корону Индии. Но было довольно трудно открыть сразу свои карты, тем более, что он так убедил всех в своем желании посвятить себя религии. И вот он решил, что лучше всего заставить своих друзей думать, что без него Индия пропадет, и что они должны умолять его принять заботу о стране, а вместе с ней и саму корону. Для вида он немного поломался, но потом якобы склонился на их увещания; но, чтобы сохранить приличие, он воздержался от пышности, с которой праздновали властители свое восшествие на престол.
Но все же радостные клики народа были услышаны прежним монархом в его заточении, и по ним он понял, что происходит что-то печальное для него.
Он попросил дочь свою Еганару узнать, в чем дело, но сейчас же позвал ее обратно, боясь, не имеют ли эти крики какого-нибудь отношения к Даре, не казнят ли его, а вдруг, увидев Еганару, бросят ей к ногам голову его любимца.
Но все-таки Еганаре как-то удалось узнать истину, и она сообщила о ней несчастному императору. При этом известии он в волнении вскочил и начал молча ходить по комнате, и, увидав свою корону, вскричал:
— Уберите этот ненужный колпак, — но, опомнившись, бедный старик прибавил:
— Оставьте ее, ведь бросив ее, мы тем самым признали бы права Аурензеба.
И погруженный в свои печальные мысли, он продолжал свою прогулку и после долгого и тяжелого молчания он сказал дочери:
— Еганара, новый император вступил на престол немного раньше времени; к своим преступлениям ему следовало прибавить отцеубийство.
В этот момент ему доложили, что явился Магомет, который хочет говорить с ним, чтобы объяснить мотивы, которые заставили Аурензеба захватить власть.
Свергнутый император отвечал с негодованием:
— К сожалению, это не ново, что сыновья свергают своих отцов, но Аурензебу мало этого, он решается еще и оскорблять меня. Какие мотивы, кроме властолюбия, могли быть у Аурензеба, чтобы отнять у меня царство.... Слушать его лукавые объяснения причин этого захвата, значит признавать законность этих причин.
Аурензеб не настаивал больше. Он достиг венца своих желаний, он победил и обманул отца, теперь он был величайшим монархом в Азии, чего же ему настаивать на прощении, без которого он вполне может обойтись.
Он держал Шах Джихана в заключении, но относился к нему с почтением и уважением, так что понемногу гнев старика смягчился.
Если бы не крепость, порога которой он не мог переступить, то вряд ли бы он замечал, что лишился трона. Малейшее желание его тотчас же исполнялось, и часто по одному его знаку летели с мест не только какие-нибудь придворные, но даже и министры.
Но все же, пока Дара и Худжа были живы и стояли каждый во главе войска, Аурензеб не мог считать себя в безопасности.
Первый, ввиду своих блестящих способностей, а также и того, что он был старейшим и законным наследником, казался ему опаснее второго. От него-то и задумал избавиться Аурензеб.
Засев в Лагоре, Дара собрал громадную армию, но хотя она была и многочисленна, но еще не обучена, и он боялся противопоставить ее регулярным войскам брата.
Он отступил за Инд; но отступление с такой армией, как его, хуже поражения. Ряды все редели, и когда он пришел в Татту, возле него была лишь небольшая горсть верных ему воинов.
Возможно, что Аурензеб преследовал бы его и дальше, но он узнал, что его второй брат Худжа пришел из Бенгалии с большим войском.
С этим противником он встретился у Аллахобада, и хотя увидел, что тот хорошо укрепился, все же решил атаковать его.
Битва началась неудачей для Аурензеба; с утра раджпуты, которых он насильно заставил следовать за собой, покинули его и даже напали на его арьергард, так что моголы очутились между двух огней. Слон, на котором сидел Аурензеб, был серьезно ранен и опустился на передние колени; Аурензеб уже перешагнул одной ногой свой боевой гаудах, чтобы сойти со слона, как вдруг его великий визирь крикнул ему:
— Аурензеб, ты покидаешь свой трон!
Дело в том, что в битвах императоры Индии на своих боевых слонах представляют собой центр, вокруг которого группируется вся армия.
Император понял правоту этих слов и, приказав поддерживать на цепях своего слона, облаченный в царские доспехи, остался на своем посту.
Его воины, ободренные примером своего вождя, показывали чудеса храбрости и после героических усилий добились смятения в рядах противников.
К тому же, случилось так, что слон Худжи был тоже ранен, и принц сделал ту ошибку, от которой удержался Аурензеб.
Он сел на лошадь. При виде царского слона, бегущего без всадника, армия Худжи в ужасе обратилась в бегство, а сам он еле успел скрыться в крепости Монтр.
Прибыв в Татту, Дара перешел обратно Инд и, перейдя через большую пустыню, явился в провинцию Гугерат.
Там он убедил губернатора, дочь которого была замужем за Мурадом, перейти на его сторону, и вновь с большим войском проник в Раджпутум, где и занял очень сильную позицию.
Прибывший форсированным маршем Аурензеб с неудовольствием заметил, насколько выгодно положение его соперника.
Он послал оскорбительный вызов Даре, предлагая ему поединок, но тот из осторожности отказался.
Тогда хитроумный стратег решил придумать какую-нибудь хитрость и действительно придумал.
Он выбрал из своих начальников двух, которые раньше служили Даре, и велел им написать тому письмо, в котором они оба уверяли Дару, что Аурензеб заставил их силой последовать за ним, что они по-прежнему верны ему, Даре, что они готовы по его первому слову перейти к нему с вверенными им воинами, и что если он этого захочет, то пусть он назначит сам время, и они ночью придут к нему сами и приведут своих солдат.
Напрасно ближайшие советники Дары указывали ему ту опасность, которой он себя подвергал, напрасно напоминали о лукавстве и изменнических действиях Аурензеба, он ничего и слышать на хотел, зная, что несколько тысяч обещанных воинов дадут ему перевес в битве. В назначенный час двери были открыты, два начальника вошли, а следом за ними и все императорское войске.
Слишком поздно убедился в измене Дара и едва успел бежать с горстью друзей.
Он направился к столице Гугерата, но губернатор не захотел принять его и дать ему убежище, тогда он укрылся у Джиган хана, но тот выдал его Аурензебу, который приказал его казнить.
Старый Шах Джихан и Мурад были в заключении, Дара мертв, оставался еще Худжа; Аурензеб дослал против него своего сына Магомета и с ним великого визиря Джембу.
Еще в детстве Магомет был обручен с дочерью Худжи. Юная принцесса написала ему письмо, умоляя его перейти на сторону ее отца; быть может, на него, кроме того, подействовал пример его отца, и он думал свергнуть его и самому сесть на трон. Магомет перешел на сторону дяди, надеясь, что часть войска последует за ним.
Но он не подумал о Джамбе, правой руке Аурензеба, забыл, что тот предан его отцу до последней капли крови. Этот визирь, опытный воин, любимый своими солдатами, сумел удержать их в повиновении долгу.
Джемба дал сражение Худже и Магомету и разбил их. Взятый в плен Магомет был заключен в крепость Гватиор, где и окончил свои дни.
Отец отказал ему в прощении, несмотря на его прошлые заслуги.
Худже хотя и удалось бежать, но его преследователи схватили его и убили со всей семьей.
Теперь Аурензеб был единственным властителем Индустана.
С этой поры он действительно заслуживает имени Великого.
Среди блеска и пышности восточного двора он вел скромную и простую жизнь.
Ни себе, ни близким, окружающим его, он не позволял ни малейшего послабления.
С самой зари он уже сидел в приемном зале и был доступен решительно для всех, даже самых скромных из его подданных. И всех он судил сам с удивительной справедливостью, утешая несчастных и помогая бедным.
Историки мусульманские и даже английские утверждают, что вторая половина царствования Аурензеба была для всей Индии золотым веком.
Бывший адъютант раджи Аудского пишет о нем:
"Его преступления слишком ужасны, чтобы их можно было забыть, и все-таки за свою долгую жизнь он выказал свои большие и многочисленные добродетели".
При своих судах он был беспристрастен и справедлив; рука его, подающая милостыню, была неистощима, и он выказывал большие заботы о благосостоянии своих подданных.
Окруженный всевозможными соблазнами, которые могут испортить человека, исповедуя религию, которая дает полную свободу страстям, он в своей частной жизни жил почти аскетом.
Был ли он искренним? Пожалуй, потому что вряд ли бы он преследовал индусов, если бы не был глубоко верующим в свою религию.
Но все же кровь убитых им братьев всегда стояла у него перед глазами, и, сидя на величайшем троне мира, достигнув всех почестей, о которых только можно мечтать, он все же был несчастен, что можно видеть из его писем к сыну, которые он писал, почувствовав приближение смерти, когда все, чего он добился такой ужасной ценой, должно было его покинуть навсегда.
"Пришла старость, — говорит он, — слабость меня одолевает, сила покидает все мои члены, слабым я вступил в этот мир и слабым его покидаю... Я ничего не знаю о самом себе, ни о том, что я такое, ни о том конце, который меня ожидает! Время, которое я провел у власти, оставляет во мне лишь упреки к самому себе. Я не был истинным покровителем и защитником моего народа; много драгоценного времени ушло на пустое чванство. Внутри меня был хранитель моего счастья, но в своем ослеплении я не заметил его яркого света.Я ничего не принес в мир, и, кроме человеческих немощей, ничего не унесу.
Я знаю, что мне не суждено спасение, и с ужасом жду мучений, которые меня ожидают.
Хотя я твердо верю в милосердие и доброту Бога, все же, оглянувшись на свои деяния, боюсь, и страх этот преследует меня. Голова моя клонится под тяжестью лет, и ноги отказываются служить.
Дыхание мое ослабевает, а с ним и надежда.
Я совершил многочисленные преступления и не знаю, какое наказание меня ожидает. Власть над народами — великий дар Божий.
Я поручаю тебя, твою мать, твоего сына, моего внука милости Божией, а сам ухожу...
Агония смерти быстро приближается...
Одипаре, твоя мать, ухаживает за мной во время болезни и хочет умереть со мной, но высшей мудростью всему назначено свое время, а оно с нашими желаниями не считается.
Я ухожу, но все, что я сделал худого или хорошего, это сделал для тебя.
Никто не присутствовал при расставании своей души с телом, но я чувствую, как моя покидает меня".
В таких выражениях великий император прощался с сыном, передавая ему трон.
Подробный осмотр мечети Аурензеба навеял на меня воспоминания о главных чертах этого великого государя, о его преступлениях и о его заслугах... Но, впрочем, и у других монархов Азии были в большом ходу и яд, н кинжал, и измена.
До возведения мечети Аурензеба брамины уверяли, что Шива, охраняющий священный город, не допустит, чтобы его оскорбили появлением чужих богов и крови животных. Но сколько они не протестовали, а мало-помалу странные мечети выросли рядом с храмами Шивы, и кровь животных льется каждый день.
Мусульмане совсем не заботились о том, оскорбляют они религиозное чувство побежденных или нет, и резали животных, которых они употребляют в пищу, без всяких церемоний, прямо на улице.
Чуть не на каждом углу они устроили открытые мясные лавки, в которых на длинных жердях висели тощие куски мяса, покрытые тысячами мух.
Некогда убийство животного не рукой жреца и не для жертвоприношения вызвало бы целое возмущение в благочестивом городе; но теперь брамины привыкли уже видеть, как падают священные коровы жертвами аппетита их бывших победителей; базары изобилуют телятиной и говядиной, и англичане, и европейцы не стесняются открыто употреблять мясную пищу.
Вид с реки на Бенарес очень величественный, но чтобы о нем иметь настоящее представление, надо углубиться внутрь, пройти его узкие и извилистые улицы, его многочисленные лабиринты и с какой-нибудь возвышенной точки присмотреться к своеобразному виду каждого квартала. Лучшее, это не полениться влезать на минареты мечетей, но лестницы эти узки и круты, а главное, без решеток, так что довольно опасны для того, кто страдает головокружением.
Но достигнувший купола минарета бывает награжден дивным видом Бенареса. У ног его расстилаются великолепные сады, красивые площади и дивные дворцы, а вдали видны плодородные равнины, кудрявые леса и величавая река.
Тысячи небольших, но удивительно красивых особняков, в которых живут зажиточные индусы и европейцы, окружены прелестными цветниками, и почти в каждом центральное место занимает фонтан. Легкий ветерок разносит его серебристую влажную пыль на роскошные цветы и освежает их даже в знойный полдень. И все эти сады и цветники кишат пернатым населением. Тут и горлинки, и зеленые голуби пагод, воробьи с черными головками и желтыми грудками, разнообразные попугаи всех цветов и оттенков, начиная с больших ара, белых, красных, лиловых или синих, и до маленьких зеленых попугайчиков; и все это щебечет, поет, перекликается, перепархивая с ветки на ветку.
Индусских храмов в Бенаресе слишком много, и, увы, все они почти полуразрушены.
Построить храм, посадить дерево или вырыть колодец — лучшие из поступков каждого человека, потому что, как говорят священные книги индусов, они полезны не только тому, кто это сделал, но еще многим следующим поколениям.
При владычестве браминов каждый индус должен был сделать, что мог, из этих трех вещей, это было как бы повинностью, законом для тех, кто хотел получить высокое покровительство Вишну или Шивы.
Но если постройка храма была чуть не законом, то поддерживание его благолепия и ремонт были не обязательны.
Да и вообще, в характере индусов нелюбовь к починкам и поправкам.
Нередко можно видеть, что на великолепной лестнице не хватает двух-трех ступеней, и расстояие между нижней и верхней ступенями чуть не шире метра, так что ходить по такой лестнице становится невозможным, но никому и в голову не приходит исправить ее. Если кто-либо начинает строить что-нибудь и, не докончив постройки, умирает, то наследники и не подумают довершить его дело.
На берегу Ганга есть пагода, башни которой в виде митры чисто индусского стиля наклоняются к воде, вроде башни в Пизе; история этой пагоды та же, что и всех остальных и не только в одном Бенаресе, но и во всей Индии. Дивную постройку оставили разрушаться, и все части здания, соединявшие между собой остроконечные купола, мало-помалу от времени свалились в воду.
Несмотря на ветхость этой пагоды, посетить ее очень интересно. С раннего утра жрецы уже на молитве в разных частях пагоды; некоторые из них поучают богомольцев, читая им отрывки из Вед, другие принимают приносимые жертвы в виде воды из священной реки для окропления статуй богов или цветов, а иногда и более ценные приношения.
Громадные корзины, наполненные цветами, окропленными священной водой, продаются у входа в пагоды, а пола пагод не видно под двойным слоем белых, красных и желтых цветов, что является красивейшим в мире ковром.
Во всех дворах главных пагод находятся большие быки, посвященные божественной троице: Браме, Вишну и Шиве. Эти быки разгуливают без всякого присмотра по базарам и питаются овощами с лотков продавцов.
Законом воспрещается дразнить их или мучить. За быками ухаживают, прекрасно кормят и поят, и они отличаются очень кротким характером. За мое пребывание в Бенгалии я ни разу не слышал ни о каком несчастье из-за злого быка.
А вместе с тем количество их громадно, и они переполняют деревни и окраины городов.
Иногда они отдыхают среди рисовых полей или в огородах и, разъевшиеся и ленивые, только мешают всем, но прогнать их нельзя, и индус должен терпеливо ожидать, пока священному животному будет угодно подняться и уйти добровольно. Но парии и мусульмане коротки на расправу с ними, они просто гонят их палками. А зачастую, в безлунную ночь, когда их никто не может увидать, они преспокойно уведут животное и в укромном уголке перережут ему горло и употребят в пищу, но горе им, если их накроют на месте преступления. Мусульманину уготована ненависть и масса неприятностей, а с парией церемониться не станут, даже если только заподозрят, его просто убьют.
И хотя во всей Индии быки почитаются, но все же на севере особым почетом пользуются лишь те, которые принадлежат известным храмам. Бенгалец не позволит себе убить быка, но зато он не постесняется держать его впроголодь или взвалить на него всю тяжесть работы. Но за быка, посвященного божеству, северный индус, как и южный, пожертвует собственной жизнью.
Я знал в Бенгалии одного надсмотрщика за общественными работами, которому как-то не хватило быков для подвод, тогда он велел взять двух священных быков, блуждавших поблизости, и приказал надеть им ярмо; сейчас же все индусы, работавшие у него, ушли с работ; он упорствовал и послал за париями и за мусульманами, но и те, и другие отказались явиться. Хотя он чувствовал себя неправым, но ему не хотелось показывать этого, и он взял одного из европейских рабочих, чтобы тот поехал с подводой куда следовало. В конце концов, он получил массу анонимных писем, в которых ему грозили смертью, так что пришлось вступиться властям и уладить это дело.
Истинная свобода заключается в уважении верований и предрассудков народов, которые не могут понять ни наших идей, ни наших нравов... а в особенности, если в наших верованиях и предрассудках есть немало странного.
Все животные вообще пользуются в Индии покровительством, потому что уважение к жизни во всех ее видах доходит почти до культа. Но из них есть небольшое число животных, которых почитают, как священных, и зовут их браминскими, или брама. Кроме быков, живущих при храмах, есть утки брама, голуби брама, ящерицы и змеи брама и целая серия животных, посвященных богам.
Но нельзя не упомянуть, говоря о храмах Бенареса, о толпе нищих и факиров, кишащих у наиболее почитаемых пагод. Это какое-то отвратительное сборище. Калеки, уроды, одни вследствие несчастного случая, другие добровольно из-за религиозного подвига, что окружает их ореолом святости; многим покрывающая их корка грязи заменяет одежду, другим — длинные волосы и бороды, растущие в полном беспорядке; некоторые мажут себе мелом лицо и тело. Но не надо смешивать этих посвященных с многочисленными орденами нищенствующих жрецов, которые встречаются повсюду в Индии; жирные, упитанные, лоснящиеся от здоровья, они хорошо одеты, хорошо спят и хорошо едят, и нищенствуют лишь для того, чтобы иметь возможность добывать от верных средства для ведения ленивой, животной жизни.
При всех этих храмах есть молодые и прелестные баядерки.
В пагодах есть специально для них приспособленные помещения. Назначение баядерок — петь и плясать перед статуями богов. Кроме того, они являются жрицами любви и, надо сказать, что этот культ у них доведен до совершенства.
Любви баядерки не купить ни за золото, ни за серебро. Она вольна в своем сердце и дарит его лишь тому, кто сумеет ей понравиться.
Любовь к европейцу считается страшным грехом, и за нее грозит суровое наказание, вплоть до изгнания из ордена баядерок и из пагоды.
Но любовь в Индии занимает первенствующее место, и там на многое закрывают глаза. Если же юная баядерка примет кое-какие меры, чтобы не слишком бросилась в глаза ее любовь к чужеземцу, то ей простят, так как индусская поговорка гласит, как и европейская: "Не пойман — не вор".
Во всей Индии мусульманин — портной, вышивальщик, портниха и модистка — и европейцы всегда удивляются, что легкие и изящные работы, которые в Европе исполняются женщинами, здесь исключительно в руках мужчин, и именно мусульман. На улицах Бенареса часто можно видеть прекурьезные картинки.
На каждом шагу встречаются открытые лавочки, в которых мужчины сидят и вышивают какие-нибудь кисейные воротнички или манжеты, подрубают фуляры, шьют сорочки. Одно из самых прибыльных занятий — это починка кашемирских шалей, и они с таким искусством заменяют потертые места новыми, что часто такие реставрированные шали продаются за новые, и самый опытный глаз не может заметить этого. Разве только шаль скоро разлезется, тогда и откроется обман. Когда-то Бенарес славился своими фабриками, но англичане сумели затмить их Манчестером и Ливерпулем. Там еще сохранилась выделка некоторых шелковых материй, восхитительного газа и кинокок (шелк, затканный золотом и серебром, вроде парчи), эта ткань продается чуть не на вес золота.
Тюрбаны в Бенаресе на редкость пышны, некоторые из них делаются вроде шарфов, вышитых золотом или серебром; другие из бархата удивительно тонкой работы. Вообще, в смысле сбыта местных продуктов, Бенарес является богатейшим складом Леванта.
Со всех концов Азии сюда стекаются алмазы, жемчуга и другие драгоценные камни, а также и громадное количество шалей, духов, красящих растений и пряностей.
Только, пожалуй, в этом городе можно еще достать некоторые из тканей Дакки, целая штука которых проходит сквозь обручальное кольцо.
Ткань так тонка и так прозрачна, что ее можно видеть лишь когда она сложена в несколько раз; знатные женщины любят украшать себя ею в своих гинекеях. На поэтическом языке Бенгалии эта чудесная материя зовется ночной росой.
Рассказывают, что один из прежних раджей Бенареса, войдя внезапно в свой гарем, спросил, что одевают его жены, отправляясь в свои купальни. Ему отвечали, что одеждой им служит ночная роса. И на самом деле, на каждой из них было накутано по несколько сотен ок кисеи из Дакки.
Цена этой материи такова: штука в сто ок стоит полдака рупий, то есть сто двадцать пять тысяч франков, и я не думаю, чтобы в Европу попал хоть один кусок такой драгоценной ткани.
В Бенаресе был последний Дурна против одного из приказаний генерал-губернатора Калькутты. Фанатизм одного города оказался сильнее, нежели целое войско, и эдикт был отменен.
Дурна — один из старейших обычаев Индии, и прежде к нему относились с большим почтением. Вот из чего он состоит. Когда какой-нибудь кредитор не может ничего получить с богатого и влиятельного должника, или если какой-нибудь бедняк, кто бы он ни был, видит, что ему не выпутаться из когтей своего кредитора, то ему остается Дурна.
Чтобы его выполнить, он посыпает себе пеплом главу, надевает траурные одежды и отправляется на главную площадь, восклицая: "Я объявляю Дурну против такого-то!"
С этого момента он не должен ни есть, ни пить, пока он не добьется справедливости.
Если его противник допускает его умереть в таком состоянии, то толпа устраивает жертве торжественные похороны и принимает на себя месть за него.
Враг умершего объявляется народом вне закона, ему отказывают в рисе, в воде, в огне, никто не хочет с ним сноситься, он изгнан из общества, и убить его считается добрым делом, так как таким поступком уничтожается нечистое существо, а в награду за освобождение от него земли убившему его полагается меньше превращений при достижении небесного царства.
Власть этого обычая такова, что каждый, против которого объявлен Дурна, должен уступить, так как смерть того, кого он преследовал, является сигналом неминуемой смерти его самого, и, хотя бы он уехал или окружил себя самыми верными, самыми бдительными слугами, все равно, рано или поздно, его найдут дома в его кровати или где-нибудь на краю дороги с кинжалом в сердце.
Несколько лет тому назад генерал-губернатор Калькутты в интересах чистоты издал приказ, который обязывал мусульман убивать коров и быков, мясом которых они питаются, на берегу Ганга, с тем, чтобы внутренности и кровь убитых животных уносились тотчас же водами реки.
Весь Бенарес страшно возмутился — неужели позволят неверным так осквернить священную реку... Если только это допустят, то Бенарес навеки осквернен и уже перестанет быть священным городом...
Обратились к генерал-губернатору со смиренной просьбой отменить приказ.
Его британское вице-величество даже не удостоил ответа.
Сейчас же образовываются группы, выбирают депутатов и шлют в Калькутту... Но депутация возвращается, не добившись ничего.
Тогда все население грозит губернатору объявить против него Дурну.
Тот лишь рассмеялся, но скоро пришлось мистеру Джону сдержать свой смех.
В одно прекрасное утро все население Бенареса (свыше пятисот тысяч человек) вышло на улицы в траурных одеждах: и все расселись на земле против своих жилищ, восклицая:
— Я объявляю Дурну против губернатора Калькутты и мусульман, убийц животных.
В эту минуту остановились все дела, все лавки закрылись, путешественники, и в особенности мусульмане, спешно бегут из города... И в течение двадцати четырех часов никто: ни один мужчина, ни женщина, ни ребенок не позволили себе отступить, никто не ел, не пил и не спал.
Весь Бенарес обрек себя смерти, желая добиться справедливости.
Испуганный этой манифестацией губернатор взял на себя отмену этого приказа и донес об этом своему начальнику. Гордый вице-король уволил своего подчиненного, положившего конец такой ужасной забастовке, но все же не было и речи о возобновлении невыполнимого приказа.
В Бенгалии существует еще один обычай, который хотя и похож немного на предыдущий, но выражается еще резче.
Касте скороходов, носильщиков паланкинов, комиссионеров в Индии обыкновенно поручают переносить из одной провинции в другую золото, серебро и драгоценные вещи.
Часто встречаются эти бохи за сто лье от обитаемых местностей. Со своей драгоценной ношей идут они джунглями, лесами, болотами. Казалось бы, что их одиночество могло бы соблазнить воров... И все-таки грабеж бохи встречается очень редко, едва раз или два в столетие.
Бохи по большей части очень тщедушен, но для самозащиты у него есть ужасное оружие трага.
Если его ограбили, то он считается обесчещенным и не может уже вернуться ни в свою касту, ни в свою семью, так как они дают следующую клятву: "Я доставлю этот предмет по назначению, или я умру".
Несчастный, у которого отняли его ношу, закалывается на глазах грабителей длинным кинжалом, называемым трага.
Но эта смерть поднимает моментально на ноги всю касту, к которой принадлежала жертва, и, бросив все свои дела, с трагами в руках все члены касты начинают преследовать воров и убивают их всех до последнего, их родственников и их друзей, начинается поголовная резня.
Преступление никогда не остается безнаказанным, потому что провинция, в которой пал бохи, буквально наводняется ожесточенными преследователями, которые не успокоятся, пока не найдут и не уничтожат виновных, так как тут примешано еще и религиозное поверье, что до тех пор, пока не будет отомщен умерший, ни один из его касты не достигнет небесного блаженства.
Подобные самосуды влекли иногда за собой ужасные последствия. По одному только подозрению в соучастии или сокрытии виновных вырезались целые деревни, причем не было пощады даже грудным младенцам.
Так что бохе Индии можно доверить самую драгоценную кладь, и он доставит ее в целости по назначению.
Милях в четырех от Бенареса находится очень интересный памятник Сарната.
Однажды утром я отправился туда с моим верным Амуду, которого я брал с собой даже в самые незначительные путешествия, так как в Индии европеец не может сам заботиться о своей пище.
Всякий путешественник с любопытством взглянет на сарнатский монумент. Он состоит из башни около ста пятидесяти футов в окружности, и ее развалины поднимаются в вышину на сто футов. Она очень массивна; нижняя часть ее облицована громадными глыбами камня, очень искусно спаянными между собой. Камни эти отполированы и украшены по верху широкой гирляндой цветов прекрасной скульптурной работы.
Думают, что верхняя часть башни была выстроена в позднейшее время, она сложена из кирпичей, а каменная покрышка ее, которая, как видно, когда-то была, исчезла бесследно, так что совершенно нельзя себе представить, какова она была.
Буддийские храмы — а все заставляет думать, что и сарнатский монумент один из них — были скорее могилами для увековечивания памяти выдающихся людей, нежели просто храмами, посвященными божеству.
Известно, что, в сущности, буддисты придают их божеству очень небольшое влияние на общее течение вещей. Чисто божественное, высшее не вмешивается в обыденные житейские дела.
Буддисты, божество которых не особенно интересуется добрыми или злыми делами своих последователей, веруют, что доброе дело находит себе награду, а злое — наказание еще здесь, на земле.
Своим святым и пророкам они возводят эти башни, которые противостоят разрушению веков. В них погребали они этих святых или же хранили части их: зуб, руку или ногу, или несколько волосков Будды.
Развалины громадного здания видны вокруг башни метров на сто, а недалеко находится пагода, посвященная Шиве. Эта пагода считается самой священной из всех пагод в окрестности.
Кирпичи, которые находили в мусоре вокруг башни, не оставляли сомнения в том, что она принадлежала буддистам, потому что на каждом из них видно оттиснутое изображение Будды в его обычной сидящей позе, с руками, положенными на колени...
Почти во всей Азии встречаются подобные развалины, которые свидетельствуют, как был распространен буддизм в далекие века.
И действительно, примитивная религия Будды, допускающая лишь одно божество, отвергающая принцип каст и неравноправия и воздающая каждому по его заслугам, конечно, должна была привлечь к себе всех пасынков старого индусского строя — парий и рабов.
В браманический мир Будда вторгся, уничтожая рабство и проповедуя личную независимость. Ему принадлежит символ:
"Каждому по его заслугам".
Теперь во всей Индии не найти ни одного буддиста. На обратном пути в Бенарес мы встретились с небольшим гвардейским кавалерийским отрядом. Видя всадников, гарцующих на горячих конях, можно подумать, что в Индии еще осталось что-то от ее былого блеска. Но увы! Здесь то же, что и в остатках архитектуры, где снаружи все прекрасно сохранилось, а внутри мерзость запустения. Целый полк сипаев не устоит перед ротой европейских солдат.
Англичане хотели заставить нас принять всерьез их туземную армию, но это не что иное, как размалеванная декорация, и вряд ли эти солдаты смогут оказать сопротивление русским, если те явятся через равнины Афганистана, чтобы покорить себе Индию.
Англия выставит вперед свои европейские войска, и судьба Индустана будет решена в две-три битвы. Если же англичане потерпят поражение, то им останется сейчас же покинуть страну, так как они не могут надеяться на туземные войска, которые, увидев неудачу своих властителей, тотчас же перейдут на сторону завоевателей и безжалостно перережут горло тем, кому повиновались еще вчера.
Исключая, что вообще восточный характер изменчив, и что Индия находится под игом уже много веков, еще приходится считаться с тем, что Англию и англичан так сильно ненавидят в Индии от мыса Коморина до подножия Гималаев и до берегов Инда, что если случится какой-нибудь европейской державе одержать над англичанами верх, то в Индии не протянется ни одна рука, чтобы поддержать их.
Да!.. Если бы я имел счастье направлять русскую политику, то в Константинополь я явился бы через Индию. Вернувшись в Бенарес, я приказал Амуду готовиться к отъезду, так как меня охватывало нетерпение раскинуть мою палатку в диких областях, где берет свой исток Гадавери, у развалин Эллоры, таинственное происхождение которых скрыто от нас в тумане веков.
Причины восстания в 1857 году. — Ужасные зверства. — Что такое английская месть. — Женщины Бенгалии. — Визит в гарем. Пейхвы. — Отъезд в Арунгабад.
Что меня поразило в Бенаресе, этом древнем святилище чистых браманических верований, так это то, насколько повлияло мусульманство на некоторые нравы и обычаи индусов, самых упорных противников всякой чужеземной идеи.
Что касается религиозных вопросов, то между ними остается та же граница, что и раньше. Обе расы с отвращением оттолкнули бы всякую мысль о смешанных браках, не стали бы носить одинаковые материи, ни есть общих кушаний, ни сели бы вместе обедать за один стол, и еще, может быть, в течение многих веков они не будут переступать порог один другого.
В вопросе каст тоже не последовало никакого слияния, но, например, чисто могольский обычай — запирать своих женщин в гинекеи — привился во всех высших классах индусского населения, не только в Бенаресе, но и во всей Бенгалии, в Агре и Пенджабе.
А потому большая часть домов в Бенаресе походит на крепости, и построены дома так, чтобы уничтожить всякую возможность увидеть с улицы в окне женщину, а также и ей позволить выглянуть в окно на улицу.
Высокие стены окружают дворы и сады, откуда бедные затворницы могут видеть только голубое небо.
Иногда им разрешается, но и то только после заката солнца, выходить на высокие террасы, где они могут подышать свежим воздухом.
Нельзя себе представить, в каком неведении держат этих очаровательных созданий. Со мной было странное приключение: благодаря счастливому стечению обстоятельств мне удалось посетить гарем Пейхвы. Из моих разговоров с прелестными затворницами можно заключить, как они детски наивны и какое представление имеют о внешней жизни.
Однажды утром, когда я уже заканчивал приготовления к отъезду, Амуду доложил мне, что меня пришел навестить Пейхва. Потомок древних махратских раджей, он был очень умен и жаждал узнать как можно больше о Европе. Не проходило дня, чтобы он не зашел ко мне поговорить час-другой.
Я воспользовался этим визитом, чтобы поблагодарить за любезное гостеприимство, и предложил ему несколько подарков, которые просил принять от меня на память.
Глаза Рам Кондор Пейхвы заблестели, как у обрадованного желанной игрушкой ребенка, когда между прочими предметами я передал ему прекрасный револьвер американской системы, украшенный золотом и платиной; он так был доволен, что предложил мне потребовать от него что угодно, поклявшись, что он сейчас же исполнит просимое.
Это обычный ответ индуса каждый раз, как вы делаете ему подарок, но это ни к чему не обязывает, так как обыкновенно, надо заметить, что дарят не для того, чтобы получить что-либо в обмен.
Похвалить какую-нибудь вещь — это значит получить ее сейчас же в подарок.
Стоит вам сказать: "Чудная лошадь!.. Прелестная жемчужина!.. Прекрасный алмаз!.." Не успеете окончить фразы, как услышите: "Пользуйтесь ими, так как отныне они ваши."
Но принять этот подарок, значит показать недостаток воспитания.
По обычаю я ответил Пейхве, что мне ничего не нужно, что воспоминание о чисто царском гостеприимстве не изгладится в моем сердце. Но Пейхва настаивал, и очень упорно. Это было первый раз, что я видел индуса, не удовольствовавшегося банальным ответом. Я со своей стороны продолжал отказываться.
— Благодарю тебя, Пейхва, — отвечал я, — уверяю тебя, что мне ничего не надо.
Но Пейхва заупрямился, он вбил себе в голову сделать мне приятное и категорически отказывался от моих подарков, если я не пожелаю чего-нибудь для себя.
— Какова бы ни была твоя просьба, она заранее исполнена, — наконец заявил он.
— Берегись, не бери на себя так много, — ответил я.
— Не бойся, — горделиво ответил раджа, — правда, англичане лишили Пейхву трона, но это еще не значит, что он пал так низко, что слово его стоит не более слова раба.
— Хорошо, раз ты этого требуешь, я скажу, чего мне хочется больше всего в эту минуту, но пеняй на себя, если мое желание окажется невыполнимым.
— Я слушаю тебя.
— Мне хотелось бы, прежде чем покинуть Бенарес, побывать в каком-нибудь гареме.
— Это невозможно!
— Разве я не говорил этого?
— Почему выбрал ты то, что по нашим нравам и обычаям совершенно невозможно?
— Потому что это единственное, чего я хочу в настоящую минуту.
Пейхва подумал несколько минут, потом просто сказал:
— Хорошо... Ты увидишь гарем, но ты должен будешь переодеться, чтобы скрыть твою национальность и твой пол.
— Я сделаю все, что ты хочешь.
— Я могу выдать тебя за мусульманскую торговку, но ты не должен поднимать вуаля.
— Эта мысль неудачна, Пейхва.
— Но почему же?
— Я слишком плохо говорю по-бенгальски, так что не будет никакой иллюзии.
— Но кто же заставляет тебя говорить?
— Тогда мой визит в гарем не имеет смысла. Мне совсем не интересно смотреть на женщин, которые никогда не переступали порога своего дома, их раззолоченной тюрьмы, куда их запирает ревность мужа; мне интересно поговорить с ними и узнать, какое понятие имеют они о внешнем мире, которого никогда не видали.
— Я тебя понимаю. В таком случае, я выдам тебя за доктора местри, единственного мужчину, которого мы имеем право вводить в наши гинекеи, и я припоминаю, что доктор-англичанин бывал несколько раз во дворце последнего раджи Аудского.
— Который был лишен трона лордом Дальгузи?
— Да, и который умер в Калькутте... Я предупрежу моих жен о твоем приходе под предлогом осмотра детей. Осматривая их, ты можешь поговорить с их матерями. Салям, я зайду вечером.
Когда Рам Кондор удалился, я облокотился на край террасы и любовался полным величия видом, расстилавшимся у моих ног. Против меня величавый Ганг, залитый солнцем, сверкает как золото, а вокруг дома, дворцы, храмы, пагоды и кружевные минареты мечети Аурензеба сверкают белизной, вырисовываясь на лазурном небе... дивная, незабвенная картина!
Вдали, на военном поле, на том самом, где в 1857 году англичане опозорили себя ужасной бойней, гарцует кавалерийский полк. А еще до сих пор это поле зовется Feringhi ka dagha, ловушка, кровавое пятно англичан.
Действительно, ужасные воспоминания.
Франции хорошо и полезно узнать получше Англию, которой многие из наших соотечественников, не покидавших никогда своей страны, приписывают величие души, человечность и великодушие, из которых наши соседи делают себе лишь ширмы, чтобы прикрыть свой чудовищный эгоизм, свои варварские поступки и жестокость.
При каждом появлении моей новой книги все английские журналы поднимают крик, что содержание ее лишь пьяные бредни, но я предупреждаю их, что все-таки они не помешают мне сорвать ту лицемерную маску, которую носит их страна, и указать на воровство, насилия, постыдные убийства, которыми грязнит себя уже около двух столетий эта нация пенителей моря.
Политика, которую ведет Джон Булль, та же самая, которая привела Картуша и Мандрена на эшафот, разница лишь в том, что Картуш и Мандрен не были достаточно сильны, чтобы заставить торжествовать их идею.
Я уже несколько раз упоминал об ужасной бойне в 1857 году, вызванной восстанием сипаев. Ловушка Бенареса дает мне повод показать, как берутся за дело англичане, когда им надо украсть королевство, как эти "герои" убивают стариков, женщин и детей... если сила на их стороне.
В нескольких словах я расскажу эту историю сипаев Индии, которую англичане стараются представить в совсем другом виде, но которая останется навеки кровавым пятном, которого им никогда не отмыть.
Я держусь того мнения, что если бы существовали международные жандармы, то за этот чудовищный эпизод в истории колоний жандармерия эта должна была бы посадить Англию на цепь. Пусть меня не обвиняют в пристрастии и в желании сгустить краски, ведь существует целый ряд неоспоримых документов, и даже английских, подтверждающих этот ужасный факт.
Как известно, английская нация делится на две партии, виги и тори, консерваторы и либералы; кроме этих фракций, которые влияют в том или другом смысле на общий ход дел страны, существует еще другая группировка, два оппозиционных лагеря, святых и политиков; последние-то и имеют громадное влияние на колониальную политику.
Святые вербуются из буржуазии средних классов и низшего духовенства; они являются представителями того религиозного пуританства, который желает свободы и свободного исповедания лишь для себя, и нетерпимость его ни перед чем не останавливается. Политики, люди с образованием, в своих рядах считают все высшее дворянство, родовую или денежную аристократию, сливки промышленности, ученых, профессоров, магистратуру и высшее духовенство. Эти политики имеют лишь одну цель: неограниченное владычество Англии, какими бы средствами оно ни достигалось; у них не существует ни справедливости, ни законности для других народов, раз только дело касается английских интересов.
Один из прежних офицеров британской армии в Индии, М. де Варрен, говорит, что партия политиков остановится лишь тогда, когда осуществит свой претенциозный девиз:
"Britania rules the world" ("Англия — царица мира").
Когда главенствуют святые, то они мечтают об обращении индусов в христианство, раздают в громадном количестве библии, заполняют Индию целой армией проповедников, и религиозные преследования достигают, наконец, таких размеров, что на смену святых принуждены являться политики.
А как только политики забирают власть в руки, то сейчас же начинают всеми имеющимися у них средствами, то есть ружьями, пушками, конфискацией, отчуждением, присоединять и покорять еще свободные провинции. Новое слово аннексия выдумано именно политиками.
Занять территорию своего бывшего союзника, который всегда оставался вам верным, — это преступление, — говорит М. де Варрен, — ограбить семью, которая оказывала вам благодеяния, — это бесчестно, это оскорбление нравственности... но аннексировать, это просто прибавить к своему полю поле соседа, чтобы избавить его от труда возделывать это поле. Можно, пожалуй, пообещать ему вечно отдавать доход с поля, но выдавать всего лишь несколько лет... ну, одним словом, аннексировать.
Вот какой печальной политике, какой отвратительной эксплуатации обречена попеременно несчастная Индия.
Индусам проповедывали любовь, милосердие, христианское братство, а они видели, что политики именем христианской королевы продолжают отбирать индусские королевства одно за другим. Им давали много библий, но зато у них отнималось все, что можно отнять, и благосостояние страны все падало, мало-помалу нищета проникла чуть не в каждую семью. И индусы делали вид, что они слушают святых, выносили политиков и продолжали замыкаться в еще более непроницаемую тайну, скрывая от посторонних взоров свои нравы и обычаи, и свои семьи.
Следует прибавить, что Англия является сознательной причиной ужасного голода, который опустошает Индию через каждые пять-шесть лет.
С одной стороны, она отказывается исправить громадную систему орошения прудов и каналов, устроенных еще при браминах, для сбережения воды при ливнях и для поливки полей в сухое время года, а с другой стороны, она позволяет своим купцам спекулировать на народном бедствии. Они вывозят в громадном количестве хлеб, не заботясь о тех миллионах индусов, которые умирают от голода.
Для компатриотов Дарвина это называется борьбой за жизнь, и тем хуже для того, кто падает.
Два слова о прудах орошения.
В течение девяти месяцев в году Индия не видит ни капли дождя со своего вечно голубого неба. Ужасные засухи опустошили бы страну и в конце концов сделали бы ее необитаемой, если бы еще в древности брамины не заставили покрыть всю Индию сетью прудов, резервуаров, каналов, сообщающихся между собой, и, вообще, не устроили бы водохранилищ, которые собирают в себе воду в период дождей. И в каждой провинции имелось столько искусственных бассейнов, сколько воды ей требовалось. В период засухи вода бежит по каналам и распределяется так, что каждый клочок поля имеет ежедневно свою порцию воды.
Во французских владениях эта система орошения поддерживается идеально, и здесь вы не встретите ни одного заброшенного и запущенного пруда, результатом чего и является то, что на французской территории индусы встречают периодический голод без того ужаса, который царит в английской Индии... На нашей территории от голода не умирают.
Что же касается английских владений, то многие древние прекрасные пруды погибли из-за того, что их не поддерживали и не исправляли. Например, в Понэри, в Трихнаполийском округе, был пруд в сорок восемь километров длины и площадью в двести квадратных километров, и он погиб.
Что скажете вы на это, мои милые английские журналисты и критики, забрасывающие меня грязью только потому, что я говорю правду, потому что в противном случае вы оставили бы меня в покое?
А как вы думаете, сколько рисовых полей мог оросить хотя бы этот Понэрийский пруд, занимавший двести квадратных километров?
В Индии признано, что одного квадратного километра пруда достаточно, чтобы полить десять квадратных километров земли.
Следовательно, Понэрийский пруд орошал две тысячи квадратных километров полей.
Отвечай честью, Джон Булль, это таким образом ты приносишь в страны, на которые ты обрушиваешься, прогресс, благоденствие и цивилизацию?
И ведь дело идет не об одном этом пруде.
Вся Индия покрыта развалинами, и каждые пять лет индусы умирают от голода в количестве двухсот-трехсот тысяч человек; гибнут они на дорогах, на уединенных тропинках, в джунглях, где дикие звери пожирают их еще живыми.
В бытность мою судьей в Пондишери, в 1866 году, я видел английских подданных, заполонивших французскую территорию и приносивших своих умирающих с голоду детей к дверям наших жилищ.
"Возьмите их, — говорили несчастные, — я вам отдаю их совсем, только дайте им немного риса, чтобы они не умерли с голоду."
Было бы слишком дорого поддерживать обширную систему орошения, устроенную браминами. Ведь погибают лишь индусы! Честный Джон Булль, который их грабит, давит своими налогами, не вытащит ни одного шиллинга из своей кассы.
Почитайте еще того же де Варрена, вот страница двести тринадцатая:
"Индусам очень трудно добиться благосостояния одним земледелием, потому что английское правительство берет себе треть чистого дохода, то есть две трети с валового, а агенты, служащие посредниками при сборе налогов, берут себе еще добрую часть. Так что мелким земледельцам едва остается столько, чтобы не умереть с голоду."
Нет, господа англичане, вы можете пускать пыль в глаза дуракам или буржуям, сидящим за своими конторками, но тот, кто видел вас в работе, никогда не скажет, что вы благородная и великодушная нация.
Я знаю, что вы обладаете прекрасно вышколенной прессой, которая, как только дело коснется национальной чести, так вместо того, чтобы открыть недостатки, наоборот, начинаете кричать утром и вечером от Темзы до Желтой реки, до берегов Ганга, Инда и до самых отдаленных островов Океании: "Англичане — самый храбрый народ, самый честный, самый великий, самый бескорыстный и самый цивилизованный во всем свете!" И это кричат пятьдесят тысяч разных газет и обозрений. А это громадная сила, и одинокий голос не слышен в этом концерте, но телеграф и пароход делают свое дело, и европейские народы начинают мало-помалу вникать в действия громадной пиявки, которая зовется Великобританией и которая протянула над миром свои ненасытные щупальца и сосет кровь и мозг из всего, что живет и работает под солнцем.
Но на горизонте есть две точки, которые, по моему мнению, вырастут и лавиной обрушатся на этот новый Карфаген.
Не пройдет и века, как Россия отнимет у Англии Индию, а Америка — ее первенствующую роль на море. Если Франция сумеет преградить ей дорогу на крайнем востоке и завладеть Сиамом, Аннамом и Китаем, то Англии останется одно — сидеть на своем острове, солить треску и коптить селедки. Это будет часом правосудия!..
Я передаю слова того же де Варрена:
"Когда в феврале 1856 года лорду Дальгузи пришла фантазия аннексировать королевство Ауд, то он затруднился найти предлог для подобного насилия над существующими договорами, долго думал, и, вспомнив, очевидно, басню о волке и ягненке, решил упрекнуть короля Аудского, сына и внука верных союзников английской короны, в том, что своим дурным управлением тот допустил в своей стране беспорядки, которые могли обеспокоить английских подданных. Действительно, в течение нескольких дней было несколько ссор между фанатиками-мусульманами и браминами одной из пагод.Дети Пророка обвиняли браминов в том, что те будто бы бросили в их мечеть внутренности дохлой кошки. Индусы защищались против этой клеветы, но мусульмане напали на пагоды, бранились, кричали, и даже обе стороны стреляли друг в друга, но жертв почти не было. Резидент придрался к этому случаю, и сейчас же повысил тон и начал требовать удовлетворения.
Говорят, что бедный король осмелился заметить то, что и во владениях английской королевы бывают случаи ссор между мусульманами и индусами.
Ему ответили, что такие замечания с его стороны неприличны, и что он должен был принять меры к тому, чтобы не беспокоить своих соседей.
— Но ведь командирами моих войск состоят ваши же офицеры, — отвечал несчастный король, — приказания они принимают лишь от вас, так и прикажите им, чтобы они лучше несли свою полицейскую службу, чтобы и я сам мог спать спокойно.
Чтобы прекратить ту драку, довольно было бы трех-четырех солдат с капралом.
Но лорд Дальгузи не из тех людей, которые отказываются от раз принятого ими решения.
Несколько дней спустя появилась прокламация, в которой в целом ряде параграфов говорилось, что королевство Аудское очень плохо управляется вот уже тремя поколениями королей, то есть нынешним, его отцом и дедом, что их управление вредит не только их собственным подданным, но грозит беспокойством соседям, и что законы нравственности и человечности настоятельно требуют от английского королевства, чтобы оно положило конец всем этим неурядицам и не конфисковало, нет, но аннексировало королевство Аудское.
И лишь из великодушия и в память былых хороших отношений англичане согласились выдавать радже приличную пенсию, но при условии немедленного послушания, то есть он должен был без малейшего сопротивления и, не показывая недовольства, покинуть свой трон. Если раздастся хотя один выстрел, то он не получит ни гроша.
Угрозы были бесполезны, бедный король и не думал сопротивляться. Он был для этого слишком апатичен, толст и неподвижен. Он благородно сошел со своего трона, говоря, что для сохранения его он не желает проливать кровь своих подданных, но что он будет взывать к справедливости английского народа, и что если понадобится, то он готов броситься к ногам королевы и на коленях защищать свои права перед лордами и парламентом.
И это не было пустыми словами: свергнутый король Аудский отправился в Калькутту с твердым намерением сесть на корабль, уходящий в Англию, но у него украли половину багажа и почти все состояние, которое он вез в драгоценностях и в наличных деньгах.
Он резонно побоялся, что у него будет слишком мало денег для того, чтобы жить с многочисленной семьей в Англии и вести бесконечный политический процесс, очевидно, очень дорогой. После долгих колебаний он отказался ехать сам и послал в Лондон жену и сына. Кстати можно сказать, что, пока бывший король вел свое дело в Калькутте, он передавал, как его отец и как его дед, несколько миллионов почтенным губернаторам каждый раз, как те делали вид, что находятся в затруднительных обстоятельствах.
Потом, в то время, как он смиренно ожидал ответа на свою петицию, поданную в парламент, и тихо жил под бдительным оком властей, вдруг явились сбиры, схватили его и заключили в тюрьму, сообщив ему, что он заговорщик, что он поднял свой народ, который действительно восстал как один человек, но по своему собственному почину, требуя обратно своего короля.
И пока бедный раджа умирал в одном из фортов Калькутты, бывшая королева Ауда умирала в Лондоне от горя и негодования при виде отвергнутой Палатой Общин петиции, которая вернула ее, даже не прочтя.
Принятие этой петиции было отложено на неопределенное время, потому что адвокат, составлявший ее, забыл в нее внести установленную формулу: "Смиренно умоляет Палату Общин".
Итак, шайка бандитов выгоняет вас из жилища предков, грабит вас, расхищает ваше имущество... И если вы вынуждены обратиться к ней с просьбой вернуть несколько крох из того, что у вас аннексировали, то надо выразиться так: смиренно умоляю вас, достопочтенные бандиты. Только Джон Булль способен на такое лицемерие и на такую подлость.
Неоспоримо, что кража королевства Аудского явилась причиной заговора, последствием которого явилось восстание всей Бенгалии против насильников. Англичане не могут отрицать этого.
Королевство Аудское конфисковано в 1856 году, восстание произошло в 1857 году.
Из восьмидесяти тысяч восставших сипаев семьдесят тысяч были подданными бедного короля Аудского.
Едва прошло шесть месяцев после аннексии Ауда, как повсюду начали появляться странного вида разносчики, которых раньше никто не видел.
Один из таких разносчиков являлся к старшине каждой деревни и не продавал, а передавал ему шесть пирожков и говорил: "Эти шесть маленьких пирожков для вас, и взамен я ничего не прошу, будьте только любезны послать в следующее селение шесть точно таких же пирожков".
И странное явление, старшина принимал эти пирожки без всяких расспросов и, согласно приказанию, делал такие же шесть пирожков и передавал их по назначению. Кто первый сделал их, откуда было положено начало этим пирожкам, так никто и не узнал. Но доказано, что разносчики эти ходили от одного старшины к другому, от одной деревушки к другой, и все получали одно н то же распоряжение — отправить дальше шесть пирожков. Но губернаторы не обратили внимания на такое странное явление.
Это еще не все; кроме этих подозрительных симптомов среди населения, были и другие среди армии, по которым нетрудно было догадаться, что готовятся военный заговор. В военную ставку являлся сипай и шел прямо к старейшему из туземных офицеров. Он являлся специально, чтобы передать тому цветок лотоса.
Взглянув на цветок и не говоря ни слова, офицер передавал его другому, тот третьему, следующий нижнему чину, а этот рядовому и так далее, пока этот цветок не побывал в руках каждого туземного солдата. И когда цветок попадал к последнему солдату в полку, тот незаметно исчезал, чтобы передать лотос в другой ближайший полк или отряд. Не было ни одного полка, ни одной роты или взвода, где бы не побывали цветы лотоса. И это началось сейчас же вслед за аннексией Ауда.
Сам старый, честный король был тут не замешан. Сипаи хотели защитить своего короля и отстоять независимость родного края.
Пусть англичане не говорят в извинение тех постыдных зверств, которым они предавались в течение целого года усмирения, что восстание было против их законной власти...
Вся Бенгалия соединилась в одно, и паролем было: "Изгнать чужеземцев".
Но это кроткое и робкое население, хотя и объединенное общей ненавистью, все еще не решалось взяться за оружие, и возможно, что обойдись с ним английское правительство разумно, все бы мало-помалу улеглось.
Но святые бодрствовали.
Политики подготовили восстание.
Святые заставили его вспыхнуть.
Возвращаюсь к словам де Варрена, напоминая, что это англичанин и бывший офицер индийских колониальных войск. Эти святые забрали себе в головы, что надо обратить индусов в христианство, и все равно как, убеждением или силой, с Библией или с саблей в руках. Для такой благородной цели можно было рискнуть всем, даже самым лучшим украшением английской короны, богатой Индией. Чтобы достигнуть этого, требовалось лишь одно средство. Главным препятствием к обращению являлись предрассудки каст.
Индус не особенно-то предан своим двуглавым и двадцатируким богам, но лишиться своей касты, это значит лишиться всего: семьи, жены, детей, поддержки родных. Пока существует каста, обращение невозможно. Прекрасно! Надо, значит, уничтожить это препятствие, уничтожить касты и сравнять всех! Война кастам!
В индусском обществе военный элемент имеет первенствующее значение. Если уничтожить военную касту, то все будет выиграно.
Преступник, совершивший целый ряд самых отвратительных преступлений, умрет как мученик, испытывая все мучения голода, лишь бы не осквернить свое тело пищей, воспрещенной религией.
Полки сипаев, преданные своим офицерам, и которые никогда нельзя было упрекнуть в каком-либо проступке против дисциплины, лучше позволили бы себя расстрелять, но ни за что не сели бы на судно, чтобы переплыть Кала-паниа (лазурную воду моря), и не потому, что они боятся бури, но потому, что одна мысль — готовить свою пищу на глазах европейцев, показалась бы им невыносимой и горше смерти. Правда, потом некоторые из полков согласились на это испытание, но чего оно им стоило?
Во время всего перехода эти несчастные питались лишь сырыми зернами риса и пряностями, которые они потихоньку носят при себе. Было ужасно видеть их по прибытии в гавань после долгого пути, — длинные, тощие, изможденные, точно потерпевшие кораблекрушение.
Для испытания попробовали на первый раз давать общую пищу в тюрьмах. Но всюду, где это предложили, поднялся форменный бунт между заключенными. Сила осталась за новым законом (странный закон), но кровь полилась в изобилии, и узники предпочитали умирать голодной смертью. Везде, где судьи оказывались упорными, тюрьмы быстро освобождались от своего населения, брамины и кшатрии предпочитали смерть; лишь парии пережили и приняли предложенную пищу потому, что касте их терять было нечего.
Другое обстоятельство позволило святым проделать новый эксперимент над армией.
При пополнении военного снаряжения для думдумского парка все патроны, с целью вызвать кризис, были смазаны говяжьим или свиным салом; известно, какой ужас питают индусы ко всяким останкам животных, и какое непреодолимое отвращение имеют магометане к свиньям; тут было и для индусов, и для мусульман.
Девятнадцатый пехотный туземный полк первый получил эти патроны и заявил, что пользоваться ими не будет, так как нечистое прикосновение сала заставит его лишиться касты. Ему разрешили не откусывать патроны зубами, но он ответил, что это все равно, и отказался принять патроны. Весь полк был разжалован и заключен в тюрьмы, а опыт продолжался с тридцать четвертым пехотным полком. Полковник Уэллер, командовавший этим полком, был чуть не сумасшедшим, охваченным религиозной мономанией. Он вдруг начал проповедывать перед полком, что браманизм и мусульманство должны скоро пасть, что все они будут скоро обращены, и тому подобное, так что высшее начальство было принуждено отнять у него командование полком.
Но вся армия уже была заражена этим усердием прозелитизма, все высшие офицеры принадлежали к святым, и все туземные полки получили эти знаменитые патроны при приказе употреблять их; вся Бенгалия отказалась принять оскверняющие ее патроны; сипаи поняли, что хотят поколебать их верования, и что пресловутые патроны были лишь первым шагом на пути обращения их насильно.
Вопрос был поставлен так, что надо было уступить, если не хотели довести дело до открытой революции. Лорд Каннинг, честный и порядочный человек, бывший тогда генералом-губернатором, склонялся на сторону уступок, но он не смог противостоять главнокомандующему и окружавшим его лицам и предоставил все военной власти, а та решила действовать строгостью. Первая рота третьего кавалерийского полка, отказавшаяся принять патроны, была судима военным судом и приговорена к кандалам и к десятилетней каторге. Несмотря на крики и просьбы несчастных, указывавших на свои прошлые заслуги, приговор был приведен в исполнение, и осужденные разжалованы и закованы в кандалы перед своим полком, негодование которого сдерживалось батареей европейской артиллерии с зажженными фитилями у заряженных пушек.
Когда несчастные прошли мимо своего полка, то многие из их европейских офицеров не могли сдержать слез.
Какое безумие — разрезать армию надвое, угрожать двумстам пятидесяти тысячам сипаев горстью европейских солдат!
Таким образом, вся туземная армия в Индии была предупреждена, что у нее один выбор — или повиноваться и лишиться касты, и пасть в ряды парий, или сопротивляться и идти на каторгу. Согласиться с легким сердцем на лишение касты бедные сипаи не могли, не могли явиться ужасом для своей семьи, для своих жен и детей, для отцов и матерей, для всех родных и друзей; это было бы гражданской смертью, которую им навязывали. Они принуждены были выбрать другое.
Десятого мая 1857 года три кавалерийских полка, стоявших гарнизоном в Мирате, подали сигнал. В семь часов вечера из своих казарм бросились на тюрьму, сняли часовых, освободили осужденных товарищей, посадили их на лошадей и уехали под командой своих туземных офицеров, с криками: "Дели! Дели!"
Накануне, орган святых, газета "Friend of India" ("Друг Индии") восклицала: "Пусть лучше погибнет наша колония... Надо, чтобы она падала или возвышалась, но в христианской религии, к которой мы имеем честь принадлежать!"
Теперь святые могли быть довольны, это уже было не возмущение, а настоящая революция. Это поднимались не одни сипаи, а вся Бенгалия восстала против иностранцев. Если бы только громадные провинции империи последовали за ней, то через две недели во всей Индии не осталось бы ни одного англичанина.
Надо прибавить, что англичане объясняют свои зверства после победы тем, что при начале восстания сипаями было пролито много крови европейцев. Это неправда.
В тюрьмах Мирата, Дели, Агры и Аллахабада было до десяти тысяч преступников и убийц, принадлежавших к шайкам тутов и фанзигаров, которые не преминули воспользоваться своей свободой и безжалостно умерщвляли всех европейцев, попадавших им в руки.
Чтобы читатель имел точное представление о характере индусских сипаев и об истинной картине начала восстания, я приведу здесь выдержки из письма жены капитана третьего полка, подавшего сигнал к восстанию; заподозрить ее в пристрастии нельзя, так как эта дама англичанка по рождению и жена английского офицера.
"При первом сигнале тревоги мой муж, оставив меня, бросился в казармы, где полка он уже не нашел, а оттуда к тюрьме, поняв, что сипаи отправились туда, чтобы освободить товарищей.
Первые, кого он встретил, были именно вчерашние осужденные. Они были верхом и в форме. Товарищи не только освободили их, но привели им коней и привезли их одежду и оружие; теперь они направлялись в Дели. Их было около тридцати человек, а мой муж был один. Когда они встретили Генри, они остановились отдать ему честь и послать ему свои благословения. Один из них приблизился к мужу и голосом, дрожавшим от волнения, проговорил: "Сэр, я свободен. Добрый капитан, позвольте мне перед разлукой прижать вас к сердцу". Действительно, он так и сделал, и после этого объятия вся группа ускакала галопом с криком: "Бог да благословит вас!" И на самом деле, муж был их другом, и если бы его захотели тогда выслушать, то всех этих ужасов никогда бы и не было.
Прошло много часов, пока Генри вернулся, а тем временем мы слышали страшную перестрелку; вокруг нас начали гореть дома. Из окон нам было видно их восемь-десять, и все они пылали. Мы дрожали. Элиза и я, мы не смели выйти без моего мужа. Наконец я увидела несколько туземных кавалеристов, входивших в наш сад: "Сюда, сюда, спасите нас, спасите меня!" — крикнула я им, узнав форму нашего полка.
"Не бойтесь ничего, — отвечал мне тот, который шел впереди, — никто не нанесет вам ни малейшего вреда!" О! Как я их благодарила. И минуту спустя они уже были в доме, в гостиной нижнего этажа. Я хотела пожать им руки, но они опустились передо мной на колени и коснулись лбом моей руки. Имя одного из них Мадба, и этого имени я никогда не забуду.
Они умоляли меня не выходить из дома. Но возможно ли это было, раз мой муж был на улице? Сначала вернулся Альфред, который сказал, что Генри жив и здоров. А наши четыре защитника выбегали каждую минуту в сад, чтобы прогнать поджигателей, которые собирались поджечь и наш дом. Потом выстрелы стали слышаться уже совсем близко, и вдруг вернулся муж в страшном испуге за нас. Он заставил нас покинуть дом из боязни, что он будет окружен.
Закутанные в черные покрывала, чтобы скрыть наши легкие одежды, которые были бы хорошо видны при свете пожаров, мы пробирались за мужем и сначала спрятались в темной купе деревьев, а потом в одной из отдаленнейших беседок нашего сада. Стены этого маленького здания были страшно толсты, и так как вход был один, то можно было немного отдохнуть. Здесь мы пробыли очень долго, говоря между собой шепотом и прислушиваясь к каждому шороху. По шуму было слышно, что толпа то приближалась, то удалялась. Но никто на нас не нападал, и еще многие из наших кавалеристов пришли присоединиться к нам и дали клятву отдать жизнь за нас. Банда вооруженных разбойников бросилась было в наш дом, но двое из них были тотчас же убиты, а остальные разбежались. В эту минуту Ромон Синг, туземный капитан, принес нам четвертое знамя полка. Бедный друг, одна из жертв полковника! Он не покидал нас ни на минуту.
Генри дождался рассвета, чтобы отправить нас в европейские казармы. Но кавалеристы дрожали при мысли проводить нас туда. Все наши конюхи разбежались, и потому Генри сам должен был запрячь лошадей. Мы с Элизой сели в коляску, а на козлы сел один из кавалеристов. Генри и Альфред собрали вокруг нас девятнадцать солдат третьего полка, а во главе полка пал Ромон Синг. Пришел один из бывших осужденных и стал проситься к нам в провожатые. Но муж отказался взять его, говоря, что по долгу он должен был бы препроводить его обратно в тюрьму. Бедняга ушел огорченный.
По дороге нам встретился стрелок из шестого гвардейского драгунского полка. Его преследовало несколько сипаев; он был без оружия и весь в крови, раненый в голову и в руки; мой муж убил из пистолета одного из нападавших и посадил стрелка к нам в коляску. А тем временем наши провожатые держали других сипаев на почтительном расстоянии, но не стреляли. Очевидно, они разделяли их отвращение к европейскому солдату.
Прибыв в казармы и убедившись в нашей безопасности, наши провожатые вернулись к восставшим, а с нами осталось несколько стрелков".
Вот каково это трогательное письмо, и вряд ли хоть один англичанин осмелится оспаривать его.
Я прибавлю, что ни один из офицеров третьего полка, подавшего сигнал, не погиб от руки солдата, а между тем многие из них, а в особенности полковник, были всем ненавистны.
Надо сказать, что генерал Гевит, который командовал Миратским округом, очень растерялся, так как у него было более двух тысяч европейского войска и он имел возможность затушить восстание еще в самом начале.
Дели, бывшая могольская столица, центр громадных складов, но охраняемая лишь туземными войсками, перешла в руки восставших, и если бы перешел и Пенджаб, то власти англичан пришел бы конец, но они как-то сумели сохранить его верным себе. Им помог сэр Джон Лауренс. Извещенный по телеграфу о восстании, он искусно задержал распространение этого известия. Под предлогом обучения новых рекрутов он отобрал у двух полков сипаев все их оружие, потом приказал сдать оружие и другим полкам. Те не понимали, в чем дело, удивляясь странному распоряжению начальства. Меньше чем в три дня все сипаи оказались безоружными. Несмотря на быстроту туземных скороходов, все же они не могли победить электричество, и можно сказать, что на этот раз Англию в Индии спас телеграф.
От пяти до шести тысяч европейских солдат стояли эшелонами между Лагором и берегом Инда; Лауренс собрал их возле себя.
Около тридцати тысяч сипаев, еще не совершивших никакого проступка против англичан, оказались уволенными со службы и брошенными на произвол судьбы, без оружия, без провианта или какой-либо помощи, да и к тому же в чужой стране. Ужасные слова пронеслись от одного офицера к другому в английских войсках: нельзя оставлять за нами такое громадное количество врагов! Кто первый произнес этот страшный приказ? Кто ответствен за него? Лауренс или кто другой?.. Во всяком случае, он не остановил начавшейся ужасной резни.
С этого момента англичане точно опьянели от крови.
"Установлено, — говорит де Варрен, — что всюду в Пенджабе, а затем последовательно в каждом из округов Бенгалии начались ужасные казни, неслыханные в истории ни одной страны. И все придумывались новые мучения: пятьдесят-шестьдесят, иногда более сотни человек в день вешали, расстреливали картечью из пушек, и все это по самому ничтожному поводу: слово, жест, письмо от инсургента. Целый ряд несправедливостей, сопровождающихся безжалостными убийствами".
Ужас, вызванный этими массовыми казнями, вел за собой новые и новые казни. Сипаи, убежденные, что решено полностью уничтожить их, и что поголовная гибель их лишь вопрос времени, бежали массами, но несчастных преследовали, точно диких зверей; голова каждого была оценена в пять рупий, и беглецов ловили, не допуская перейти границу. По мере того, как приводили этих несчастных, их вешали, расстреливали, четвертовали, смотря по рангу, гоняли на казнь, как стадо баранов на бойню. Генерал Коттон, писавший из Пешавера, говорит:
"Из восьмисот семидесяти одного человека, составляющих пятьдесят первый полк, уже повешено и расстреляно семьсот восемьдесят пять. Не хватает еще восьмидесяти шести, но он надеется иметь скоро полный комплект, потому что ему приводят их по два и по три."
Были полки, как например, двадцать шестой и сорок шестой, которые казнены таким образом все до единого человека.
А какие преступления совершили эти несчастные? Лишь убежали со страха, когда их обезоружили.
Надо заметить, что в Пенджабе безоружные сипаи никоим образом не могли поднять восстание, тем более, что местное население относилось к ним враждебно. Этим постыдным зверствам, в которых офицеры соперничали один перед другим, извинения нет.
Не перечислить всех ужасов этого массового уничтожения сипаев.
Де Варрен упоминает, что двадцать шестого мая пятьдесят пятый туземный пехотный полк в местечке Мурдан в Пенджабе, попробовал бежать, но его преследовали, не допустили перейти границу и уничтожили всех до одного человека, хотя к своим английским офицерам полк этот относился очень хорошо.
В таких поступках Англия отличалась от дикарей центральной Африки и каннибалов Океании лишь тем, что не ела своих жертв, — вот и все.
Между тем целый ряд полков сипаев оставался верен, и даже многие из них, как, например, шестой и тридцать седьмой пехотные и тринадцатый кавалерийский, стоявшие гарнизоном в Аллахобаде, просились идти на Дели, где революция восстановила могольский трон, — непопулярная мера, которая лишь оттолкнула индусов вместо того, чтобы привлечь их. Тем временем в Бенаресе произошло то, что до сих пор там зовется Феринги Ка Доля, то есть кровавое пятно англичан.
Вот как описывает его генерал Ллойд в своем докладе от третьего сентября 1857 года.
"Четвертого июня, без всякого видимого повода, военные власти решили немного странно обезоружить тридцать седьмой пехотный туземный полк, и лишь только сипаи сложили свое оружие в магазины, как по ним начали стрелять из мушкетов и из митральез. Тогда почти- весь тринадцатый кавалерийский полк присоединился к тридцать седьмому, чтобы помочь отразить нападение."
Обезоруживают полк и, когда у него нет ничего для самозащиты, расстреливают картечью. Даже английский генерал называет это немного странной манерой... Это истинно по-английски.
Пять дней спустя после этого позорного дела М. Спэнсер пишет:
"Многие офицеры возмущены; они говорят, что мы пролили неповинную кровь, и этот поступок был большой глупостью."
Это печальное дело в Бенаресе и целые гекатомбы в Пенджабе довели до того, что и те полки, которые были верными, перешли на сторону восставших. Тут выступил на сцену Нана Сагиб, и началось возмездие. Поднялись райо, то есть крестьяне в Ауде, и поступали с англичанами так же, как и те с сипаями в Пенджабе.
В небольших рамках настоящих очерков нельзя проследить все перипетии борьбы, закончившейся для индусов неудачей.
Я лишь хотел установить и доказать следующее: во-первых, что виной восстания сипаев были сами англичане, их постоянные придирки, их нелепые проповеди, их религиозная нетерпимость и гнусное присвоение королевства Ауда; во-вторых, что ни один из полков сипаев не убивал ни своих офицеров, ни их семей и никого из резидентов, что, наоборот, с самого начала англичане всюду, где сила была на их стороне, предавались убийствам и массовым казням, которых не требовала ни война, ни их собственная безопасность, что они убивали для того, чтобы убить, как дикое животное, которое при виде крови приходит в ярость; затем, что в Пенджабе, где не восстал ни один сипай и где почти все сипаи браминской религии просились идти против Дели, в котором революция разгорелась среди мусульман, их исконных врагов, были расстреляны картечью и казнены все полки сипаев, предусмотрительно обезоруженные англичанами; наконец, что все порядочные английские офицеры глубоко возмущались подлыми убийствами, результатом которых и было восстание под предводительством Наны Сагиба!
Приведем еще один факт в защиту этих бедных сипаев, на которых излилась вся ненависть англичан, причем не разбиралось, кто прав и кто виноват, принималось во внимание лишь одно, — это полки той армии, которая подала сигнал к восстанию и которую надо терроризировать.
После взятия Каунпура, и чтобы отомстить за тысячи пенджабских жертв, Нана Сагиб отдал распоряжение расстреливать всех англичан, которых можно было захватить.
Но первый пехотный туземный полк отказался исполнять этот приказ, говорят "Мы не убьем генерала Уэллера, который прославил наше имя, и сын которого был нашим квартирмейстером; мы не хотим убивать и других англичан, посадите их лучше в тюрьму" (Де Варрен).
Нана Сагиб был принужден передать исполнение своего приказа мусульманам. Всюду, даже на поле битвы, даже в пылу боя, даже после тридцати тысяч пенджабских трупов, сипаи отказывались посягать на своих бывших офицеров.
А знаете ли вы, чем отплатила Англия за великодушие первого полка?
Все люди этого полка были убиты до последнего; начальники были привязаны к пушечным жерлам или четвертованы, а простых сипаев, вместе с их женами и детьми, расстреляли картечью... Утром, на восходе солнца, под стенами Каунпура их собирали по шестьсот человек, раза четыре в неделю; на несчастных направляли жерлы пушек, и артиллеристы с запалами в руках ожидали сигнала. Капитан Максвелл ясным и твердым голосом отдает команду, проходит жуткая секунда, прерываемая лишь плачем детей на груди их матерей. И вот митральеза начинает свое ужасное дело, стреляют три, четыре, пять раз, пока все эти отцы, матери и грудные младенцы не превратятся в кровавую груду мертвых тел... И после этого во Франции еще находятся люди, серьезно говорящие об английской цивилизации и человечности!
Европейская наука, дисциплина, усовершенствованное оружие и сплоченность командиров сломили индусов и затушили восстание.
Двадцатого сентября 1857 года Дели, столица восставших, была взята англичанами.
Теперь остается сказать, как вели себя после победы победители.
Опять прибегаю к де Варрену.
"Все корреспонденции говорят одно и то же. Наказания ужасны. В каждом городке, на каждом военном посту все одно и то же зрелище: казни без разбора, без остановки, без пощады. Не успеет охладеть одна партия трупов, как их снимают, чтобы заменить другими. Это какая-то вторая Варфоломеевская ночь. В Аллахобаде, Бенаресе, Динапуре виселицы ставились вдоль дорог, и эти ужасные трофеи тянулись на целые километры... И если какая-нибудь менее ожесточенная душа сжаливалась над несчастными, если священник, судья, губернатор хотел спасти хоть по крайней мере невинных, которые не участвовали ни в восстании, ни в убийствах, то против этой доброй души поднимался страшный крик, и прозвища изменника, подлеца и отступника так и сыпались. Слава Богу, если хоть жизнь-то свою удавалось спасти. Один генерал перенес серьезные опасности и потерял всю свою популярность из-за того, что хотел спасти несколько бедных сипаев, которые не только не восстали, но остались верными Англии и с опасностью для жизни явились на свой пост. Лорд Канинг за желание охранить честь своей страны, компрометируемой этой ужасной резней, беспримерной в истории народов, и за желание сохранить жизнь нескольким несчастным, был проклят своими, газеты его бранили, а высшие лица и министры лишили его своего доверия... Весь свет может воскликнуть с нами: позор Англии!"...
И сказать, что это писал английский офицер!
Красные мундиры уничтожили всех жителей Дели, даже тех, которые и не думали о каком-либо восстании. Это была какая-то чудовищная бойня более чем пятисот тысяч жителей. Не уцелел ни один дом, не пощадили ни одного старика, женщины или ребенка... Разгоряченные раскаленным солнцем и опьяневшие от крови солдаты вырывали еще неродившихся младенцев из утроб матерей и бросали несчастных тут же, не потрудившись даже прикончить бедных мучениц. В Каунпуре шотландцы убивали всех женщин и девушек с утонченными жестокостями, чтобы отомстить, — говорили они, — за дочь генерала Уэллера, погибшую во время восстания.
Тем из моих соотечественников, которые могут подумать, что я преувеличиваю, хотя я цитировал английские документы, я отвечу приглашением прочесть статью в Journal des Debats от двадцать четвертого октября 1857 года. Как известно, газета эта очень умеренная, справедливая в своих суждениях и очень благоволящая Англии.
"Уже несколько веков, как подобные уничтожающие войны окончены и забыты цивилизованным миром; новейшие народы уже отвыкли от таких свирепых инстинктов, и нельзя вновь поднять кровавое и позорное знамя, не возбуждая всемирного возмущения и ужаса."
И теперь, когда милые лондонские журналы и газеты оскорбляют меня по два пенса за строчку, они все же не помешают мне, как я уже это говорил, сорвать с них лицемерную маску великодушия, бескорыстия и гуманности, которой англичане прикрывают свои хищения и свои злодейства...
Не помешают мне, который видел следы крови, который слышал крики жертв, который сидел на развалинах, сказать Англии вместе с одним из ее сынов*.
"How thy great name is everywhere abhorred!" ("Как презираемо всюду твое великое имя!")
__________
* Лорд Байрон.
— Как было условлено, — сказал он мне, — я предупредил, что приведу с собой великого доктора твоей страны, врачующего исключительно детей!
Я не ожидал сюрприза, который был мне приготовлен. Меня ввели в большой покой, убранный коврами и циновками и уставленный мягкими и пушистыми диванами. Стены, белые с зеленым и с золотым, с мраморными кружевными бордюрами, были удивительно красивы и богаты.
Нечего и говорить, с каким чувством живейшего любопытства я вступил в это святилище. Около двадцати молодых женщин сидели на диванах, и почти возле каждой айя, или няни, держались один или двое детей.
Не успел я сделать двух шагов в этом пышном гареме, восхищенный красотой этих юных созданий, из которых старшей вряд ли было восемнадцать лет, как вдруг услышал привет на чистейшем лондонском наречии:
— Gentleman, I have the honour to wish you good day! (Милостивый государь, имею честь пожелать вам доброго дня).
Я ответил тем же и с удивлением посмотрел на свою собеседницу, спрашивая себя, каким образом индуска могла научиться говорить с таким правильным акцентом.
Мое удивление длилось недолго.
Предо мной стояла английская мисс, которую жизнь забросила в гарем раджи.
Отправленная в Калькутту Евангелическим обществом для того, чтобы быть подругой жизни какого-нибудь клэржимена (духовного), она прибыла туда через четыре месяца пути на парусном судне и с твердым намерением не быть матерью десяти-двенадцати детей честного миссионера, которому ее предназначили.
Она была красива той английской красотой, которая с молочной белизной кожи и золотистыми волосами соединяет скверные зубы, большие ноги и плоскую грудь, а с ними и немного наглый и немного мечтательный вид золотушных женщин туманного Альбиона.
Мне показалось, что Рама Кондор не особенно гордился этим английским произведением.
Нередко можно встретить в богатых гаремах Индии англичанок, пользующихся большим почетом и получающих громадные суммы.
Мисс Кити, как она себя называла, откровенно рассказала мне, как она сюда попала, что Рам Кондор очень любезен и что она вполне довольна своей судьбой, хотя должна, подобно другим женщинам, подчиняться обычаю не переступать порога гинекея до великого дня, когда их перенесут в жилище смерти.
Привожу стенографически наш разговор в присутствии других женщин, которые удивленно таращили на нас большие глаза, с недоумением прислушиваясь к незнакомому языку, которого они не понимали.
На мое английское приветствие она отвечала мне на моем родном языке:
— Давайте говорить по-французски, — сказала она, — вы будете свободнее меня спрашивать, и мне удобнее вам отвечать, так как Пейхва, кроме индусского, знает только английский язык!
— Разрешите ли вы мне предложить вам несколько вопросов?
— Пожалуйста! — ответила она.
— Правда ли, что, как вы сейчас сказали, вы счастливы во дворце раджи?
— Я говорила совершенно искренне!
— Но ваше прошлое, ваше воспитание, идеи, которые вам внушены в Европе, все это должно было отдалить вас от того рода жизни, который вы тут ведете, или помешать найти здесь счастье?
— Вы ошибаетесь, и я вижу, что вы непрактичны!
— Объяснитесь.
— Нет ничего легче... Ваш французский автор, ваш бессмертный Жан-Жак сказал, что первая потребность человека, это быть счастливым! "Надо быть счастливым, дорогой Эмиль!" Эта фраза стала моим девизом с четырнадцати лет. Я была шестым ребенком в семье бедного клерка, служившего писцом в Евангелическом обществе иностранных миссий, и в будущем мне предстояло, как и моим сестрам, выйти замуж за какого-нибудь бедняка, зарабатывающего двадцать пять шиллингов в неделю, и наполнить его дом детьми и бедностью. Когда я была в таких летах, что уже начала соображать, моя маленькая головка начала работать в этом направлении, и, в завершение моих размышлений, я каждый вечер давала себе клятву не вешать себе на шею этой веревки. И при первом же предложении выйти замуж я заявила, что выйду лишь за миссионера. Евангелическое общество посылает жен всем своим проповедникам, не имеющим возможности ездить в Англию. Я записалась, и меня прислали в Индию. Приехав в Калькутту, я отправила к чертям моего суженого, который явился за мной на судно, как за каким-нибудь тюком, в сопровождении другого капеллана, на обязанности которого было благословить тут же на месте наш союз, а сама решила найти свое счастье. Я была учительницей, компаньонкой, чтицей, и, наконец, я очутилась здесь!..
— Не разрешите ли вы задать вам один нескромный вопрос?
— Спрашивайте все, что хотите!
— Скажите, вас привела сюда любовь?
— О, нет, да и раджа взял меня сюда не из-за любви, а из хвастовства восточного человека. Иметь в гареме англичанку, это для него все!
— На что вы надеетесь?
— Я вам скажу. Я могу или уйти из гарема раджи, когда только захочу, или же остаться здесь до конца дней моих.
— Конечно, вы выберете первое?
— Да. Рам Кондор не посмеет задержать меня против моей воли. Но я здесь вовсе не для того, чтобы заглохнуть в гинекее индусского князя. В течение четырех лет, которые я провела в этом гареме, каждый год я перевожу в английский банк лак рупий — двести пятьдесят тысяч франков. Я подожду еще четыре года, мне всего лишь двадцать два года; в двадцать шесть я покину Индию, и у меня будет состояние в два миллиона, а тогда я могу жить, где угодно!
— Вы практичная женщина!
— Я просто женщина, не скрывающая своих проектов под лицемерной маской... Я пришла сюда добровольно, через несколько лет я буду богата и могу вести независимую жизнь...
— А если бы вы не встретили раджи?
— Я бы ждала случая.
Товарки мисс Китти продолжали смотреть на нас с удивлением, смешанным с испугом. Я не мог добиться ни от них, ни от их ребятишек ни одного слова. В конце концов, чтобы прекратить их мучение, я попросил Рам Кондора отпустить женщин во внутренние комнаты.
Я остался с раджей и англичанкой — его фавориткой. Мисс Китти угощала нас очень вкусным напитком, — смесь замороженного чая с шампанским.
По моей просьбе англичанка говорила о своих подругах. По ее словам, эти юные индуски обладают очень кротким характером, немного капризны, но без упрямства.
Привычные к тому, что господин их делит между ними всеми свою любовь, они не ревнивы, но горе, если он вздумает подарить одной из них лишний кусочек ленты; тогда начинается война, и успокоить их можно лишь одинаковыми для всех подарками.
Эти бедняжки были такими невеждами, что трудно себе представить. Согласно обычаю, всякая женщина, переступившая порог своего гарема, теряет право вернуться в него. Жизнь видят они лишь с крыши своих домов, да и то после заката солнца, так что они не имеют представления о самых простых вещах. Так, например, они никогда не видели воды, кроме своих фонтанов и бассейнов. Они не знают, как растет рис, как ткут шелк или делают бумагу, они не видели, как растет большая часть тех плодов, которые они едят, и так далее... И жизнь их проходит с утра и до вечера в том, что они причесываются, купаются, ухаживают за своим телом, едят сласти, немножко ссорятся и отдыхают. Все другие женщины гинекеев лишь служанки и вольны покинуть дворец и выйти замуж.
Я ушел от мисс Китти довольно поздно, поблагодарив ее за любезный прием и за откровенность. Правду сказать, я совсем не того ожидал от индусских гаремов и был немного разочарован.
Что общего между этой холодной и практичной дочерью Альбиона и теми очаровательными обитательницами пагод, восхитительными баядерками?
Вернувшись от англичанки и закурив сигару на моей террасе, чтобы в тиши ночной еще раз пережить впечатления дня, я невольно перенесся мыслью к тем прелестным созданиям, которые любовь свою дарят бескорыстно, следуя лишь влечению сердца.
Однажды я в сопровождении одного из своих друзей, только что приехавшего из Европы, посетил старую пагоду в Вилленуре, в трех лье от Пондишери. Мой товарищ был очень красив и поражал той красотой, которая невольно говорит о чистоте расы и соединяет в себе силу и изящество.
Когда мы проходили двором пагоды у священного пруда, брамины, ожидавшие получить хорошую подачку, выслали к нам всех баядерок пагоды, чтобы выпросить у нас пожертвование в пользу богов. Баядерки появились в своих костюмах из разноцветного шелка, затканного золотом и серебром, с цветами в волосах, с массой великолепных запястьев на руках и на ногах. Мой товарищ смотрел на них очарованными глазами и, кажется, воображал, что перед ним явились небесные гурии рая.
Самой младшей из них не было и тринадцати лет, а старшей вряд ли сравнялось восемнадцать. Все оттенки красоты находили себе достойные рамки в этой грациозной группе прелестных девушек, смотревших на нас своими огромными и немного влажными, как у газелей, глазами.
Среди этих очаровательных созданий, проходивших с улыбкой мимо нас, я не заметил ни одной, которая бы не остановила своего благосклонного взгляда на моем молодом друге. Одна из них едва заметно наклонила свою голову, пройдя возле него, на что он не обратил внимания, да, кажется, кроме меня этого никто и не заметил.
Если бы я не жил столько лет в Индии, то, пожалуй, и я не обратил бы внимания на этот полупоклон, но я понял, что это не невольное движение головы, и что в этой стране, где каждый жест, каждый взгляд подвергается строгому осуждению, этот кивок должен иметь свои последствия.
Баядерка, привлекшая мое внимание, была красивая девушка с продолговатым, как у итальянской мадонны, профилем, с прелестной фигурой, затянутой в шелк вишневого цвета, вышитый золотистыми блестками; пышные волосы едва сдерживались священной повязкой, а громадные черные глаза казались бархатными под густыми длинными ресницами; пунцовые губы безукоризненного рисунка и прелестные белые зубки довершали ее красоту; ножками и ручками индусские женщины славятся, так что девушка являла собой образец совершенной восточной красоты.
Этой молодой баядерке могло быть, самое большее, от шестнадцати до семнадцати лет, и красота ее достигла полного и пышного расцвета.
Должно быть, она заметила мой пристальный взгляд, потому что, протанцевав по приказанию главного брамина со своими подругами в благодарность за нашу жертву, она ни разу не обернулась в нашу сторону и ушла на галерею, ведущую в помещение баядерок. Напрасно я ждал малейшего жеста или движения, которые бы объяснили мне, произвел ли мой друг на нее впечатление, как мне показалось раньше, но она равнодушно последовала за своими подругами.
Она ошиблась, думая преувеличенным хладнокровием замаскировать свои чувства.
— Возможно, что и я ошибся, — сказал я себе, — но, кажется, моему другу предстоит приключение, о котором он и не подозревает.
Я ничего не сказал ему, чтобы не всполошить его напрасно, но, возвращаясь домой, я велел немного придержать лошадей, чтобы было удобно разговаривать, и заговорил о молодых девушках, которых мы только что видели.
Мой компаньон был в восторге от них и всю дорогу только и рассыпался в похвалах жрицам Шивы.
— Я бы отдал десять лет жизни, чтобы быть любимым хоть один день одной из этих красавиц! — вскричал он наконец.
— А какую бы вы выбрали?
— Ту, у которой были изумрудные серьги в ушах.
Это была именно та, которую и я приметил.
Я не удержался от искушения сказать ему, что бывают разные странные случаи, и что, может быть, такой жертвы, как десять лет жизни, и не потребуется.
Он ухватился за мои слова и начал умолять объяснить, в чем дело.
Я ответил ему, чтобы успокоить его, что это просто мое предположение, и что я, в сущности, ничего не знаю.
Мы вернулись в Пондишери.
В тот же день вечером, как я этого и ждал, к моему другу явился один из музыкантов пагоды с поручением от баядерки.
Поручение это состояло в том, что музыкант передал надорванный лист бетеля, что должно было обозначать: "Имейте доверие".
Молодой человек, не говоривший на тамильском наречии, попросил меня быть переводчиком, и вот разговор между мной и этим гандгарбой (музыкантом):
— Кто послал тебя? — спросил я музыканта, который стоял молча, как того требовал индусский этикет, в ожидании, пока его спросят.
— Салям, доре (добрый день, господин), — отвечал он, — пусть боги охраняют твои дни и ночи, а в час кончины пусть глаза твои увидят сыновей твоего сына... Меня послала баядерка Нурвади. Иди, сказала она, снеси этот лист бетеля молодому франги (французу) и говори с ним безбоязненно.
— Молодой франги с большой улицы Багура, — заговорил я на языке музыканта, — не знает прекрасного языка Коромандельского берега, говори, я переведу ему твою мысль.
— Нурвади увидала молодого франги и сейчас же почувствовала, что всемогущий Кама пронзил ее сердце тысячью стрел. А франги заметил ли Нурвади?
— Мой друг франги, — ответил я, — заметил Нурвади и сейчас же почувствовал, что всемогущий Кама пронзил его сердце тысячью стрел.
— Хорошо!.. Около девяти часов, когда Ма (луна), склоняясь к востоку, исчезнет в волнах, и священные слоны ударят в звонкие гонги, возвещая время, Нурвади придет, чтобы вернуть молодому франги золотые иглы, которые его взгляды воткнули ей в сердце.
— А когда именно?
— Сегодня ночью.
Эта быстрая развязка не удивила меня. Индусские женщины еще более капризны, нежели европейские, и их желание закон для окружающих.
— Хорошо, гандгарба, — отвечал я церемонно и повторяя его величественные жесты, — когда Ма, склоняясь к востоку, исчезнет в волнах, и когда священные слоны ударят в звонкие гонги, молодой франги будет ожидать прекрасную Нурвади и вернет ей стрелу любви, которую она вонзила ему в сердце.
— Будет ли молодой франги осторожен?
— Будь спокоен.
— Салям, доре!
— Салям, гандгарба!
И, повернувшись, индус побежал по направлению Вилленура.
— Что хотел этот человек? — спросил меня тогда мой заинтересованный друг, не поняв ни слова из нашего разговора.
— Он пришел сказать, что случай, о котором я вам говорил несколько минут тому назад, явится сегодня в лице прелестной баядерки, которую вы покорили одним взглядом.
Мой друг не поверил, предполагая мистификацию, и я еле мог убедить его в противном.
Я должен был передать ему слово в слово наш разговор с музыкантом и уверить, что ни один индус не решился бы на такой поступок без поручения баядерки.
Потом, чтобы объяснить моему другу, еще не привыкшему к Индии, ее нравам и обычаям, я начал говорить о том, что индусская женщина не может тратить время на флирт и ухаживание за нею иностранца, который ей понравился; малейшая неосторожность может стоить жизни ее возлюбленному, да и ей самой, так как индусы, очень снисходительные ко всему, что скрыто, становятся неумолимыми при всякой открытой вине... И вот, лишенная возможности пережить самой и дать пережить своему возлюбленному все те восхитительные моменты, которые нам дает начинающаяся любовь, индуска сама быстро идет к развязке и также быстро прерывает ее, уверенная, что останется безнаказанной. Ничего не значит, если потом пройдет какой-нибудь слух, лишь бы никто не застал ее на месте преступления.
В назначенный час Нурвади явилась к молодому франги в паланкине, совершенно неузнаваемая в той массе шелка и кисеи, которая ее окутывала с ног до головы. Гандгарба провожал ее, но он остался у дверей. Получив на чай, носильщики паланкина удалились с их ношей. Все туземные слуги были отпущены на четыре дня.
Я уже по опыту знал, что вряд ли баядерка останется здесь более трех дней. Я был свидетелем трех-четырех таких приключений, и будь то баядерка или женщина из высших каст, несмотря на все мольбы продлить их пребывание, все они исчезали по прошествии трех дней.
В сущности, эти три дня являются как бы обыкновенным обетом молитвы в храмах, и женщина касты, желающая иметь три дня полной свободы, легко находит их, благодаря суеверному почтению к религии.
Сны имеют громадное значение у индусов. Жена, проснувшись в одно прекрасное утро, заявляет своему мужу: "Эту ночь я видела во сне любимую птицу Ковинда, и чей-то голос прошептал мне на ухо: В следующую ночь, когда священные слоны пагод ударят в гонг, встань и, взяв с собой лишь одну служанку, иди прямо вперед, пока не встретится тебе какая-нибудь из пагод Вишну, войди в нее и молись в ней три дня и три ночи... Помни, если ты-не послушаешься, то твою семью ожидает большое несчастье". В следующую ночь добрый муж сам торопит свою жену, чтобы она покинула дом в час, назначенный богами.
Бесполезно говорить о том, что служанка давным-давно подкуплена и уже сговорилась с прекрасным чужеземцем, который их ждет, а по возвращении она будет клясться, что они это время провели в пагоде.
Обыкновенно жена называет одну из соседних знаменитых пагод, где и на самом деле исполняют свои обеты сотни верных, а так как к тому же на улице, в храме, индуски появляются закутанные в облака кисеи, то никто не может ее узнать и свидетельствовать против нее.
В таком виде и под таким предлогом индуска может отправляться куда ей угодно.
Такие приключения у них гораздо чаще встречаются, нежели принято это думать, и я никогда не слышал, чтобы ее застали на месте преступления муж или родители; религиозный предрассудок выше и сильнее всего, сильнее подозрения, сильнее уверенности... Никогда ни один муж не посмеет последовать за женой, ни проследить ее, если та, по приказанию свыше, отправляется на молитву. Если бы, к несчастью, оказалось, что его подозрения ошибочны, то его ожидает жестокое наказание за то, что он осмелился усомниться в своей жене и в приказании богов.
Очевидно, это дело женской изворотливости, сумевшей вдолбить это в головы мужей... Ни страх, ни двери, ни запоры, ни черные евнухи с саблями в руках не могут удержать женщину, которая любит... или просто хочет удовлетворить свой каприз.
Обыкновенно эти приключения бывают у европейцев лишь с женщинами высших каст... не потому, чтобы среди других не было очаровательных красавиц (я видел даже и парий таких, которые могли бы заставить побледнеть Венеру Кановы), но они не нуждаются в таких тайнах и предосторожностях и в темный вечер всегда могут ускользнуть на часок-другой.
Индусы не ревнивы, но при условии, чтобы все было шито-крыто, и никто не мог бы подозревать неверность его жены. Самая добродетельная женщина, но случайно подвергнувшая себя подозрению, осуждается как самая большая грешница. Больше всего индус боится быть смешным.
Баядерка не нуждается во всех этих ухищрениях; ничто не запрещает ей отдать свое сердце человеку своего племени; по окончании службы на пагоде она свободна и может вечерами делать, что ей угодно, уходить и возвращаться по желанию, но одно ей строго воспрещено — любовь к иностранцу; баядерка должна избегать всего, что может доказать, что она полюбила чужеземца, потому что если это откроется, то ей грозит изгнание из храма и даже из ордена баядерок, но, в сущности, они мало чем рискуют, так как между ними всеми существует как бы молчаливое соглашение покровительствовать любви своих подруг.
Они не боятся быть выданными музыкантами; при каждой баядерке свой, которого она посылает, куда ей угодно, и, надо сказать, что ему даже выгодно, если его госпожа обратит свое внимание на белати (европейца), так как индусская женщина ни за что не возьмет никакого подарка, а потому влюбленному белати остается лишь осыпать золотом и серебряным дождем ее провожатого. Абсолютное бескорыстие молодой женщины заставляет невольно по-царски наградить музыканта, бывшего желанным вестником счастья. И вот обыкновенно музыканты собирают себе к старости приличный капиталец, дающий им возможность дожить свои дни на покое, а между тем баядерки, проведшие свою жизнь между плясками, цветами и любовью, изгоняются из пагоды, как только красота их начинает блекнуть, и они принуждены продавать на базарах фрукты, бетель, табак или цветы и умирают в страшной бедности.
Нурвади подарила три дня своему возлюбленному и, обливаясь слезами, исчезла; молодая баядерка больше не вернулась, несмотря на все мольбы.
Один каприз привел ее, другой толкнул ее дальше, и вы не вернете ее за целое состояние.
Но все-таки, пока мой друг был в Пондишери, она не забывала присылать ему ежегодно в день их первого свидания букет дивных цветов.
С тех пор прошло много лет, но и до сих пор он любит ее, и когда судьба сводит нас с ним в каком-нибудь из уголков земного шара, он говорит мне о Нурвади, и печальная улыбка не сходит с его уст.
Я знавал одного молодого офицера сипаев, который умер от любви к одной из этих неуловимых сильфид, явившейся к нему в один прекрасный вечер в жемчугах и алмазах. Это была женщина редкой красоты, которую дает лишь страна южного солнца.
— Я видела тебя сегодня утром в твоей одежде, расшитой золотом, с саблей в руках, и ты был очень красив!..
— Я почувствовала, как забилось мое сердце, я полюбила тебя тотчас же, как любишь красивый цветок... И вот я здесь.
— Какая мечта! Какой дивный сон!
И без ложного стыда молодая женщина сбросила к своим крошечным ножкам ту массу кисеи, которая делала ее похожей на облако.
На щиколотках ног и на руках обвивались золотые браслеты, унизанные огромными бриллиантами, рубиновые серьги в ушах стоили целое состояние, а в волосах были вложены такие жемчуга, которые вылавливаются на Цейлоне раз в десять лет... На шее у нее висело золотое тали, знак замужества. Она подарила молодому офицеру два дня, и не только он больше не видал ее, но даже и не мог узнать, кто она и как ее зовут.
Уходя, она оставила ему на память кольцо; потом оказалось, что его оценили в шестьдесят тысяч франков.
О, как он ее разыскивал; он безумно хотел ее видеть, любовь сжигала ему сердце, и мысль найти ее стала его мечтой. Кроме того, как француз и как офицер, он был возмущен при мысли о пышном подарке, который он принял, подумав, что это простая стекляшка, и который он хотел вернуть во что бы то ни стало, когда он узнал, что это такой ценный алмаз.
Как-то было мелькнула надежда.
На улице возле него прошла женщина под вуалью, какую носят мусульманки, и шепнула ему:
— Пусть франги удалит сегодня вечером своих слуг и не покидает дома.
Так же возвестила и раньше о себе прекрасная незнакомка.
В одиннадцать часов послышались легкие шаги, офицер бросается навстречу... Но каково его разочарование при виде лишь служанки своей возлюбленной.
— Ама (госпожа) знает о твоих поисках, бесполезно искать, ты не увидишь ее никогда, — сказала ему айя (служанка), — если только муж ее узнает, что она была у тебя, то ее живой замуруют в одной из ниш его дворца, и я пришла просить тебя прекратить преследование.
— Я даю слово, — проговорил с усилием офицер, — но скажи своей госпоже, что я умираю от любви к ней.
— Надо жить, Ама тоже тебя любит, но она больше не может увидеть тебя.
— Передай ей это кольцо, которое она здесь оставила...
— Она не оставила, а подарила его тебе.
— Когда я его взял, я не знал, что оно такое дорогое.
— Ама просила передать тебе, что она желает, чтобы ты носил его, чтобы иметь что-нибудь на память от нее, потому что у нее от тебя есть нечто более ценное.
— От меня?!. Я тебя не понимаю.
— Ама неделю тому назад стала матерью, у нее родился сын.
— Что говоришь ты?
— Я пришла, чтобы сообщить тебе эту новость... и сын этот твой... так как раджа был в то время у вице-короля Индии в Калькутте.
— Сын... раджа... — значит, это была индусская принцесса, которую каприз бросил ему в объятия... и он стал отцом!
— Боже! Как бы я хотел взглянуть на это дитя! — прошептал молодой человек, подавленный этими открытиями.
Но айя исчезла, не дав ответа на эту мольбу...
Больше офицер ничего не узнал.
Два года спустя он скончался от болезни печени, как говорили доктора, от любви и горя, как утверждали его близкие друзья.
Как его ни уговаривали взять отпуск и уехать лечиться во Францию, он отказывался, желая умирать в Индии, где родились и умерли его любовь и надежды; до самой смерти он все ждал невозможного чуда. "Знать, что где-то есть собственное дитя, обожать его мать и не иметь возможности прижать их к своей груди, вот что меня убивает", — говорил он за несколько дней до своей кончины.
Утром, в день погребения, когда мы собрались, чтобы проводить его до последнего жилища, гроб его был выставлен, по обычаю, перед домом, где он жил; вдруг появился какой-то индус и возложил на гроб громадный венок из жасмина, голубых лотосов и лилий и сейчас же смешался с толпой.
На это не обратили внимания, потому что катафалк и без того утопал в цветах, но я понял, что это был последний отзвук любви, начавшейся два года тому назад в темную, благоуханную ночь на берегу священного Ганга.
Каунпур. — Агра. — Развалины. — Жара Банг. — Тадж Махал. — Джумма-мечеть. — Возвращение в Чандернагор.
Покинув Бенарес, мы поехали до Аллахобада берегом реки, а потом на пароме переехали на правый берег Ганга.
Я взял с собой экипаж, в котором путешествовал и раньше: это была очень длинная фура с покрышкой из циновок. В ней помещался мой матрац и вся наша провизия.
Фуру тащили два черных быка из долины Мейвара в Раджгастане, два красавца, сильных и выносливых, но кротких, как овечки.
Со мной было трое слуг: мой нубиец Амуду, метор Тчи Нага, прибывший со мной в Пондишери, и виндикара, или погонщик быков, по имени Чокра Дази Пал, которого я нанял в Бенаресе.
Я звал его лишь последним именем; к тому же оно звучало гордо — "Пал", то есть господин, повелитель.
А все его имя означало: маленький паж, танцующий перед господином.
Надо прогуляться на дальний восток, чтобы услышать такие цветистые имена. Но так как я находил мало удовольствия в прибавлении к своим приказаниям фразы — маленький паж, танцующий перед господином, то я просто говорил: — Пал, запряги быков! — и тому подобное.
В первые три дня пути мне было трудновато примирять моих слуг.
Маленький паж не хотел слушаться ни Амуду из-за того, что тот был негр и что на голове у него вместе волос была курчавая шерсть, ни Тчи Нагу, под предлогом того, что каста погонщиков быков была, по его мнению, выше касты бохи, то есть скороходов, из которой был мой метор.
Я привык пускаться в путь с восходом солнца; в день, назначенный для отъезда, я встаю и вижу, что ничего не готово. Амуду заявляет, что Пал не желает исполнять его приказания.
Немедленно приказываю погонщику приготовить быков и слушаться распоряжений Амуду и Тчи Нага, как моих собственных.
В пышных фразах, присущих сынам востока, он ответил мне, что я его господин, что я для него являюсь на земле глазом самого Брамы, и что он понял мои приказания.
Но завтра утром — повторение вчерашнего; мой нубиец пришел в отчаяние от нежелания погонщика приняться за свои обязанности.
Тогда я решил принять более крутые меры.
— Слушай, Пал, — сказал я ему, — если завтра утром быки не будут вовремя запряжены, то ты можешь быть уверен, что глаз Брамы велит тебе отсчитать десять палочных ударов, чтобы показать, что смеяться над собой я не позволю, и чтобы заставить тебя исполнить то, что тебе приказано!
Телесные наказания внушают мне отвращение, но я должен сказать тем, кто вздумает меня осудить, что на крайнем востоке от слуг ничего не добьешься, если время от времени не прибегать к строгим мерам наказания.
Я помню, в Пондишери у меня долго жил повар, по имени Мутузами, который был самым лучшим и самым преданным слугой, но это не мешало ему получать свою порцию наказания приблизительно раз в месяц; это случалось с ним каждый раз, как им овладевало желание выкинуть какую-нибудь штуку или растратить на свои удовольствия ту сумму, которая отпускалась ему на провизию. Обыкновенно он сам являлся ко мне и говорил:
— Господин, мне кажется, что злые духи хотят опять овладеть мной!
Я приказывал легонько наказать его, и он успокаивался месяца на полтора.
Детски наивный, хитрый и ленивый народ, который нельзя выпускать из рук, иначе он сядет вам на шею.
Я знал одного морского аптекаря, который был слишком мягок и не хотел применять телесные наказания. И что же? Жизнь его стала невыносимой, и ему пришлось уехать из Индии; он ел тогда, когда слуги благоволили вспомнить о его существовании, приказания его не исполнялись совсем и кончилось тем, что прислуга так обнаглела, что пила его вино, ела его консервы и чуть не спала на его кровати...
Угроза моя произвела очень небольшой эффект, виндикара хотел, очевидно, испытать меня и решил каждое утро оттягивать два-три часа, что, конечно, должно было повлечь за собой продление моего путешествия. Утром я приказал Амуду отсчитать хитрецу десять ударов. Амуду торжествовал и лепетал на своем живописном диалекте:
— Твоя не верила, твоя бита, твоя почесывается, твоя кусает!
Мне кажется, что нубиец действительно твердой рукой отсчитал ему эти десять ударов, так как погонщику пришлось прибегнуть к листьям остролистника, чтобы утишить боль... Но зато с этой минуты я не мог пожаловаться на небрежность маленького пажа, танцующего перед господином...
После двенадцати дней пути мы без всяких особенных приключений прибыли в Каунпур, город знаменитый по осаде, которую он выдержал при восстании сипаев.
Каунпур расположен на правом берегу Ганга в провинции Аллахобад, в двухстах пятидесяти лье от Калькутты.
Каунпур, несмотря на красивый вид на него с другого берега реки, внутри, как и все азиатские-города, построен довольно скверно, и в нем нет, как в Бенаресе, ни великолепных монументов, ни замечательных зданий.
Как пейзаж он красив, и в особенности хороши его окрестности, где много мечетей и пагод, окруженных деревьями, и куда стекается много паломников.
С другой стороны реки, откуда мы в первый раз увидели город, мы заметили купола в виде митры, являющие собой чисто индусский стиль. Купола принадлежали двум пагодам; против них стоял дворец богатого туземца, а вдали виднелись бунгало английского квартала. Панорама эта мне так понравилась, что я набросал ее карандашом в свой альбом, который с каждым днем пополнялся новыми и новыми эскизами.
Каунпур довольно важная стоянка английских войск с сильным и значительным гарнизоном.
Дома английских офицеров очень удобны, с массой света и воздуха, с большими верандами. Я получил приглашения от многих офицеров, посетил эти миниатюрные дворцы, и еще раз убедился, что когда индусов не торопят и предоставляют дело их вкусу, то они являются первыми в мире архитекторами и первыми декораторами.
Все сады, которые я видел, очень плодородны и прекрасно содержатся; кроме чисто местных продуктов, там отлично культивируются все европейские фрукты и овощи.
Лимоны, апельсины и вообще все фрукты родятся так обильно, что ветви деревьев гнутся под их тяжестью.
Мангустан, гуява, лечи, ананас, бананы произрастают в таком количестве, что никто не дает себе труда нагнуться, чтобы поднять их, а рядом персики, фиги, сливы, земляника, абрикосы и виноград такой величины и такого вкуса, о которых в Европе не имеют и представления.
Базары переполнены мясом, птицей и дичью. Я купил целую клетку, наполненную живыми курами, индейками, куропатками, утками и индийскими фазанами. Все они сидели в разных отделениях.
На лотках у продавцов лежали груды прекрасной рыбы из Ганга, и, странная вещь, я встретил там многих английских фермеров, устроившихся как в родной стране. Они делают сыр и масло, откармливают свиней, которых превращают в копченое сало и в очень аппетитную йоркскую ветчину.
Но все-таки я не решился купить эту ветчину, предпочитая ей привозную из Англии; все-таки опасно есть свинину, взрощенную в тропиках.
В городе есть прекрасный театр и очень хорошо обставленный клуб; я провел в последнем несколько часов; его посещают исключительно офицеры и чиновники. В этом клубе я встретил тот солидный комфорт, который англичане всюду приносят с собой с привязанностью к нему, скорее выказывающую их национальную гордость и точность привычек, нежели их ум.
В сущности ясно, что эти громадные куски кровавого ростбифа, эль и постоянное злоупотребление спиртными напитками вроде бренди, виски и кларета, мало подходят к здешним тропикам.
Разумная природа наделила каждый климат теми продуктами, которые .необходимы для человека, живущего в нем: свежая вода, фрукты, овощи и немного или совсем никакого мяса для экватора и тропиков, и много мяса и вина для холодного климата.
Но попробуйте убедить англичанина, что он убивает себя, объедаясь ростбифом и опиваясь коньяком в сорокаградусную жару! Ваш собеседник ответит на вашу попытку той холодной улыбкой, тщеславной и высокомерной, которую всякий порядочный англичанин на континенте считает долгом носить, как они все носят одинаковые перчатки, одинаковые пиджаки, одинаковые саквояжи, бинокли, начиная с члена парламента и кончая продавцом ножей в Бирмингеме...
Как я говорил выше, провизии в Каунпуре, и самой разнообразной, очень много. Офицеры проживают здесь много денег; они выписывают из Европы книги и журналы в очень большом количестве; на столиках в клубе я видел все мало-мальски известные в мире газеты; театр и периодически устраиваемые скачки придают жизни известное разнообразие; и все же мне говорили, что английские офицеры недолюбливают этот гарнизон, так как служба очень тяжела, а роскошь до того привилась здесь, что, против воли, приходится жить очень широко.
Мы простояли лагерем у Каунпура два дня, но так как не оказалось ничего особенно любопытного для осмотра, то я подал сигнал к отправлению в Агру, до которой было около десяти дней пути.
На другой день мы достигли левого берега Джумы, самого большого притока Ганга; вечером мы расположились на небольшой площадке, окруженной кустарником; я уже давно заметил на песке следы тигра, и мне хотелось поместить мой маленький караван так, чтобы ему не грозили какие-нибудь неприятные сюрпризы. И я хорошо сделал, так как рычание диких зверей беспокоило моих быков.
Выражаясь вульгарно, я спал лишь одним глазом и с оружием в руках; против меня небольшой огонь, поддерживаемый Тчи Нагой, бросал на окружающие меня предметы колеблемый ветерком отблеск; веки мои отяжелели, и по всем признакам ночь обещала пройти спокойно... как вдруг раздался выстрел метрах в пятидесяти от меня. По короткому, серебристому звуку я узнал карабин Амуду.
В одно мгновенье я вскочил и выпрыгнул из фуры.
— Берегись, господин! — крикнул мне Амуду. — Берегись, это тигр, и он лишь ранен!
Тчи Нага бежал за мной с большим факелом в руках. Эта предосторожность моего верного бохи спасла, быть может, мне жизнь.
В трех метрах от меня я заметил темную массу, которая, видимо, с трудом приближалась ко мне; я вскинул ружье к плечу и выстрелил, масса эта покачнулась и осталась неподвижной. Мы могли теперь безбоязненно приблизиться к ней.
Перед нами лежал громадный королевский тигр, но в таком виде, что сразу стало видно, что нам не придется воспользоваться его шкурой; Амуду выстрелил ему в спину и разрывная пуля изуродовала ее; моя же попала тигру прямо в грудь и сделала его неузнаваемым.
Эти разрывные пули ужасны; как защита они прекрасны, так как животное погибает почти сразу, но зато на трофей в виде его шкуры надежда плохая.
Я побранил Амуду за то, что он неосторожно удалился от лагеря и пошел бродить ночью между кустарником; бедный малый клялся, что это в последний раз, но я не очень-то поверил его клятвам, так как слышал их уже сотни раз; как только мой чернокожий попадал в лес или в джунгли, то его дикие инстинкты бывшего охотника нубийских пустынь брали верх, и искушение было так велико, что никто не мог удержать его; первое рыкание в лесу заставляло его забывать все на свете и бежал навстречу опасности.
Всю свою молодость он провел с отцом-проводником караванов, идущих из Египта в Нубию, Абиссинию, Судан и Дарфур, относительно спокойная жизнь у меня не заглушила его любовь к приключениям.
До конца путешествия нас больше никто не беспокоил, потому что я принимал все меры, чтобы наш маленький караван становился на ночь подальше от мест, посещаемых хищными животными.
Как я предполагал, в Агру мы прибыли на десятый день нашего отъезда из Каунпура.
Восточный берег Джумы в Агре покрыт обширными роскошными садами, лимонными деревьями и виноградом, и все вокруг изобилует восхитительными фруктами; воздух там освежается многочисленными фонтанами, а пышные мраморные павильоны, разбросанные в рощицах, как бы приглашают к отдыху тех, кто любит эту ленивую и праздную жизнь, которая составляет счастье востока.
Я решил пробыть в Агре пять-шесть дней и без стеснения раскинул свою палатку в Ягара Банге, очаровательном приюте раджи.
По мере того как мы подвигались по величественным аллеям этого парка, мне казалось, что я вижу наяву те дивные сказочные картины, которые возникали в воображении арабских сказочников, давших нам "Тысячу и одну Ночь."
Из павильона Ягары перед моими очарованными глазами раскинулся чудесный вид.
Джума катит свои воды по каменистому дну, а ее песчаные берега кишат веселым пернатым населением. Чайки-рыболовы подхватывают на лету серебристых рыбок. В ветвях деревьев, спускающихся к самой воде, воркуют зеленые голуби и пронзительно перекликаются ара с желтыми шейками.
На противоположном берегу Агры красивейший город Индии глядится в воду своими роскошными зданиями. Мраморный Дворец Шах-Джихана, построенный у самой воды, отражает в ней свои восхитительные башенки, свои террасы и колоннады.
Дальше — стены бастионов и массивные ворота крепости, увенчанные сверкающими куполами мечетей, полуприкрытых пышной растительностью баобабов, тополей и тамариндов; обширная и величественная перспектива башен, дворцов, садов и густых рощиц заканчивается высокими минаретами и величественным куполом Тадж-Махала.
Я не знаю более красивой и блестящей панорамы, чем вид Агры в тот момент, когда восходящее солнце заливает его волнами пурпура и золота.
Вдали, на пустынной долине, виднеется могила Ахмеда Дулах, которую я посетил на другой же день. Это здание является лучшим образцом могольской архитектуры.
Знаменитая Мумтаз-Махал воздвигла эту могилу в память своего отца; сначала она хотела поставить мавзолей из массивного серебра, но ее уговорили поставить мраморный, чтобы дурные люди не покусились на него. В сравнении с другими намогильными памятниками, этот может показаться небольшим, но он удивительно красив и изящен, и мельчайшие подробности поражают своей художественностью. Он состоит из центральной залы с восьмигранными покоями по углам и заканчивается куполом с четырьмя ажурными минаретами.
Все здание сплошь покрыто мраморным трельяжем, украшено мозаичными цветами и листьями дивной работы. К несчастью, этот удивительный мавзолей, который англичане не содержат должным образом, начинает уже поддаваться разрушительному времени.
Стены окружающего его сада развалились, заброшенные площадки заросли травою, а когда я проник внутрь мавзолея, то увидал там стадо мирно пасущихся коров.
Англичане вовсе не для того в Индии, чтобы поддерживать старые артистические традиции этой волшебной страны; они там для того, чтобы делать деньги, как гласит их поговорка, а не для того, чтобы тратить их на поддержку этих остатков цивилизации, которой им при их торгашеских наклонностях не понять.
По многочисленным развалинам, тянущимся вдоль Джумы, по обоим сторонам Агры, можно судить о былой красоте этого древнего города. Но теперь все эти руины погребены под вьющейся зеленью, и лишь кое-где блеснет мрамор колонны или угол разрушенной стены.
Жаль смотреть на состояние запустенья, в котором находится очаровательная мечеть Джумна Мусджид; возможно, что это происходит из-за того, что она в стороне, и даже не все путешественники дают себе труд проникнуть внутрь ее.
Она стоит против ворот в Дели и крепости того же названия и занимает огромное пространство, живописно заросшее зеленью и покрытое руинами на протяжении нескольких миль до остатков старой стены, некогда окружавшей город.
Архитектура этой мечети полна величия и благородства; стены покоятся на могучих сводах; по углам возвышаются восьмигранные башни. Над высоким порталом, ведущим внутрь, возвышаются два минарета; самая внутренность мечети очень проста, но вместе с тем грандиозна.
Мусульманская религия не дозволяет никаких посторонних украшений, орнаментов и арабесок в храмах. Взамен этого моголы украшают ими свои дворцы и могильные монументы.
Ворота в Дели и крепость являются прекрасно сохранившимся образцом прежних укреплений в Индии. Конечно, при нынешних пушках защитить эту цитадель было бы трудно, но в свое время она была неуязвима. Ее высокие и широкие стены из шлифованного гранита, ее величественные башни переносят вас в век феодализма; гордый символ моголов, золотой полумесяц, еще сверкает на вершине купола; к счастью для искусства и воспоминаний старины англичанам не пришлось брать эту крепость приступом; ее подарила им, как и многое другое в Индии, измена.
Моотэ Мусджид, или жемчужина мечетей, как и дворец Великого Акбара находятся внутри укреплений.
Дворец, выстроенный весь из белого мрамора, сохранился прекрасно. Главная зала великолепна, она покоится на очень красивых колоннах и на сводах удивительной архитектуры; затем очень много небольших прелестных комнат, дивно разукрашенных мозаичными цветами из агата, розового и красного мрамора, ляпис-лазури и яшмы.
Все эти покои выходят на Джуму, и перед ними расстилается чудесный вид на реку с заросшими тропической растительностью берегами и на живописные развалины.
Мраморные лестницы ведут на плоскую крышу дворца, откуда видна безграничная даль. Утром и попозже вечером, когда спадает дневной зной, все обитатели дворца поднимаются на крышу подышать свежим, благоухающим воздухом и насладиться видом живописных окрестностей.
Много небольших квадратных двориков перемешано с красивыми зданиями, и в каждом свой цветник, свой мраморный бассейн, свои фонтаны. Бесчисленное множество разноцветных голубей порхает между яркими цветами, отражаясь в воде, бегущей по выложенным мрамором каналам. В этом волшебном дворце прежде жили генералы и комиссары, а теперь он служит резиденцией губернатору Бенгалии, когда он посещает Агру и принадлежащие ей окрестности.
Хотя и без того этот дворец много выше Альгамбры по изяществу законченности своих орнаметов, но восхитительная мечеть Акбара еще усугубляет его превосходство своей волшебной красотой.
Ее зовут жемчужиной, но если бы она была действительно построена из жемчугов, то не могла бы быть белее, изящнее и ярче: не верится, что она вышла из рук этих тупых моголов, и, конечно, ее строили индусские архитекторы и рабочие.
Ослепительно белый свет, который она отбрасывает вокруг себя, может лишь сравниться с белизною куска алебастра, освещенного серебристым светом луны.
Что касается архитектуры, то она превосходит все, что я мог представить себе о ней по рассказам и описаниям.
Но кажется, что я нахожусь здесь в стране чудес, потому что, когда я стоял, пораженный несравненной красою, о которой в Европе и понятия не имеют, мой туземный проводник, которого я взял, чтобы осмотреть Агру, сказал мне улыбаясь:
— Побереги твое восхищение для Тадж-Махала!
Мы решили отправиться туда на другой день и посвятить его весь осмотру этого монумента, быть может, единственного в целом мире как по богатству материалов, из которых он выстроен, так и по величию и красоте его архитектуры.
Этот мавзолей был поставлен Шах Джиханом над могилой его любимой жены принцессы Мумтаз-Махал, которую влюбленный император называл светом мира. После ее смерти шах сказал, что поставит ей памятник, превосходящий все другие настолько, насколько сама Мумтаз-Махал была выше всех женщин мира.
У подножия Тадж-Махала катит свои воды Джума, омывая стену из красного гранита, окружающую роскошный сад, в котором стоит мавзолей.
Этот монумент покоится на террасе из белого мрамора, и склеп находится в самом центре нижнего этажа. Над могилою висит лампада, в которой всегда поддерживается огонь.
В верхний этаж ведет мраморная лестница — чудо искусства. Там целый ряд апартаментов, в три комнаты каждый. В них потолки, полы, стены и перегородка, которая их разделяет, сделаны из чудного белого мрамора, резного, точеного, ажурного; то же и во всем здании. На площадке над этим этажом среди массы минаретов и небольших куполов возвышается восьмигранное здание, увенчанное куполом.
Сюда ведут четыре мраморные двери, и все сделано из белого мрамора, за исключением великолепной мозаики из черного мрамора над входами. Мозаика представляет собою стихи из Корана. Эти надписи идут вроде бордюров, и нельзя себе представить, как они оригинальны и эффектны.
По четырем углам площадки находится по великолепному минарету в сто пятьдесят футов вышины каждый.
Несмотря на величественный вид, все эти колонны так легки и грациозны, что представить их себе, не видев их, невозможно. Такая масса белого, полированного, резного и точеного мрамора является одним из самых чудесных зрелищ в мире.
Некогда двери этого великолепного здания были из массивного чеканного серебра, а полумесяц, сверкавший на шпиле в тридцать футов вышины, — из чистого золота, как и сам шпиль. Но англичане давно уже заменили эти драгоценные металлы простой подделкой.
Справа и слева Тадж-Махала были выстроены две мечети из красного гранита с инкрустациями из белого мрамора и с мраморными же куполами, обе чарующей красоты.
Внутренность Тадж-Махала превышает ожидания. Посреди одной из зал стоят саркофаги Шах Джихана и его верной подруги, тела которых заключены в гробницы из сандалового дерева художественной работы.
Саркофаги, как и стены зала, покрыты мозаичными цветами и надписями, удивительно тонкой, артистической работы из карнолина, агата, ляпис-лазури, яшмы и других полудрагоценных камней. Цветы натуральной величины и так хорошо сделаны, что можно подумать, что их только что сорвали и положили на белый атлас.
Цветы удивительно натуральны, и в каждом лепестке гвоздики собрано до тридцати пяти оттенков красного карнолина.
План этого великолепного здания приписывают самому строителю, причем предание говорит, что для выполнения его он созвал самых искусных мастеров.
За мечетью расположен дивный сад, наполненный чудными персиковыми деревьями, а между ними тянутся виноградные лозы и миллионы восхитительных бенгальских роз. Через весь сад к мечети ведет широкая аллея из кипарисов.
Трудно передать ту красоту и величие, которыми поражает мечеть, если смотреть на нее с дальнего конца этой аллеи; эти фонтаны, купола, минареты, колонны, террасы из чудного белого полированного мрамора выступают на фоне пышной зелени и дают такую изумительную картину чистой красоты, что человеческий язык бессилен выразить ее.
Я принялся бродить по этому прекрасному саду, вечно покрытому цветами и фруктами, и при виде этого волшебного памятника не мог удержаться от печального сравнения. Во времена своего владычества моголы покрыли всю Индию дивными, несравненными памятниками и употребляли богатства страны на ее украшение и процветание, а англичане думают лишь о том, как бы самим откормиться за счет Индии.
Почти пятнадцать лет ушло на постройку Тадж-Махала; стоила она около двадцати пяти миллионов, громадная сумма для того времени.
Мрамор добывали в Кандагаре, за шестьсот миль отсюда. Гранит для садовой стены и для окружающих зданий привозили из гор Мейвара.
Говорят, что у Шаха Джихана было намерение поставить точно такой же монумент и по другую сторону реки, для своей могилы. Он хотел соединить оба здания каменным мостом через реку, но не успел этого сделать. Пленником своего сына Аурензеба, который свергнул его с трона, он окончил свои дни в Агре, откуда до последней минуты жизни мог видеть мавзолей, в котором покоилась его дорогая Мумтаз.
Я должен отдать справедливость англичанам за то, что они взяли Тадж-Махал под свое специальное покровительство и не жалеют ни денег, ни забот на поддержку этой мечети в хорошем состоянии; сад содержится прекрасно и постоянно открыт как для европейцев, так и для туземцев, которые бы пожелали его осмотреть или прогуляться.
Третий день моего пребывания в Агре был воскресный; все фонтаны были пущены, сад наполнен веселыми и блестящими группами разнообразных посетителей; одни в кафтанах из бархата или вышитого золотом брокара, другие в кисее, расшитой серебряными блестками, с тюрбанами из кашемира. Все вместе было оригинально и живописно.
Я не мог покинуть Агру, не посетив Фатхпур-Сикри, которую справделиво зовут Индийским Версалем могольских императоров.
Это место находится в двадцати пяти милях от Агры; оно было очень любимо Акбаром и его потомками. Хотя сейчас там нет ничего, кроме хижин и развалин, где ютятся бедные поселяне, но то, что остается от былого здания, еще чрезвычайно красиво и изящно и, пожалуй, превосходит все, что встречается в других провинциях Индии.
Мечеть, которая составляла часть дворца Акбара, очень красива.
Против входа два мавзолея, удивительно изящных; в них покоятся многие из семьи Акбара, а также и Солиман, его любимый министр.
Весь дворец в развалинах; но что сохранилось и что можно еще кое-как поддержать, еще чрезвычайно красиво.
В особенности я обратил внимание на один павильон, как говорят, выстроенный Акбаром для своих занятий.
Три мраморных окна художественной резной работы сохранились почти в целости.
По кое-где уцелевшим остаткам стен можно судить, что они были украшены дивной скульптурой, изображающей деревья, кисти винограда, птиц и других животных, исполненных с недюжинным талантом. Аурензеб велел разрушить это здание, так как ислам не допускает таких изображений. Этим поступком Аурензеб хотел заставить забыть, что он свергнул своего отца и убил братьев.
Город Фатхпур положительно весь в развалинах, и лишь обломки колонн, разбитые капители и груды осколков мрамора, заросших зеленью, свидетельствуют о былом блеске.
Агра и ее окрестности могут справедливо назваться страной дворцов, потому что я не знаю нигде в мире столько развалин и пышных монументов, как здесь.
У меня не было возможности осмотреть все эти прославленные места, так как я не мог долго оставаться в Агре. И без того я сократил, сколько возможно, свои остановки, чтобы не просрочить данного мне отпуска, и намеревался, после посещения Дели и Лагора, вернуться через Бунделькунд и Кандейх по железной дороге, идущей от Борампура до Калькутты; доехал в три дня до Чандернагора, но путешественник всегда зависит от случая, впрочем, как и все люди.
Вечером, вернувшись из Фатхлура, я дал распоряжение Амуду относительно отъезда на другой день утром и, качаясь в своем гамаке, повешенном между двумя тамариндовыми деревьями, мирно отдыхал; вдруг возгласы удивления, испускаемые моим нубийцем и мотором Тчи Нага, вспугнули мои мечты; приподнявшись, чтобы узнать, в чем дело, я увидел перед собой знаменитого Вайу, доверенного слугу моего сослуживца и друга, господина де М***, начальника суда в Чандернагоре; не успел я опомниться от понятного изумления, как моя рука очутилась в руке самого господина де М***, который, улыбаясь, говорил мне:
— Я бы нашел вас даже в джунглях!
— Что случилось? — спросил я, обеспокоенный, отвечая на его дружеское приветствие.
— Ничего дурного, семья ваша чувствует себя хорошо!
— Ну, слава Богу! Какую тяжесть вы сняли с моей души!
— Я явился, чтобы прервать ваше путешествие. Судья, который исполнял за время вашего отпуска ваши обязанности, захворал этой ужасной бенгальской лихорадкой, и ему пришлось экстренно уехать, так что теперь суд без председателя; генеральный прокурор в Пондишери телеграммой просил меня вызвать вас в Чандернагор для присутствия на сессии с присяжными, а сессия открывается через неделю. Так вот, вместо того, чтобы телеграммами разыскивать вас, я предпочел сесть в поезд и через тридцать шесть часов был в Бенаресе, а там мне уже было легко напасть на ваш след. Отдохнув несколько часов, я сел в поезд, идущий в Агру, решив ехать до Дели и Лагора. Но здесь не прошло и двадцать минут, как первый попавшийся туземец, у которого я спросил о вас, ответил мне:
— Здесь есть один богати (иностранец), который расположился в Ягара Банге; у него трое слуг и фура с двумя быками...
— Я догадался, что это вы.
— Если так, — отвечал я, —то я готов следовать за вами хоть сейчас. Мне надо лишь отпустить моего виндикару и развязаться с фурой и быками.
— Можно и не спешить так, — отвечал мне господин де М***; разыскивая вас лично, я имел в виду поохотиться три-четыре денька в джунглях Мейвара; говорят, эта местность кишит тиграми, буйволами и дикими кабанами, и мне очень хотелось бы при вашем участии посетить те места!
— Хорошо, — ответил я моему другу, — так как железная дорога доставит нас в три дня в Чандернагор, то у нас имеется достаточно времени, чтобы исполнить ваше желание!
— Тем более, что нам вполне достаточно двух дней для подготовки к сессии!
— Отлично! А охотились ли вы когда-нибудь на тигра? — спросил я моего друга.
— Никогда! — отвечал он.
— А не попадем мы из-за вас тигру в лапы?
— Правда, на больших зверей я не охотился, но глаз у меня верный и промахов я не даю!
— Я не знал такого таланта за вами!
— Хотите убедиться?
Над нами высоко пролетала ласточка, и я не успел остановить руки моего друга, как выстрел уже прогремел, и бедная птичка упала к нашим ногам.
— Но вы удивительный стрелок! — в восторге вскричал я. — И до сих пор вы мне об этом не говорили!
— Как вы думаете, могу я рискнуть выступить против тигра в вашем обществе и вашего смелого Амуду?
— Без сомнения, но при условии, что при виде тигра или буйвола вы сохраните присутствие духа и полное хладнокровие, как будто бы это была простая птичка!
— Я не могу вам обещать, что не буду испытывать никакого волнения, и что душа моя при виде опасности не уйдет в пятки, но могу дать вам слово, что рука моя не дрогнет, и что я не сдвинусь ни на йоту с назначенного мне пункта; уже давно мечтаю я испытать волнения этой странной охоты и, зная ваш громадный опыт, позволяю себе просить вас взять меня с собою!
— Хорошо, мой друг, — отвечал я, — пусть будет по-вашему, и я думаю, что опасность будет уж не так велика, как вы думаете. Прежде на охоту за царем джунглей выходили с простым карабином; но с тех пор как придумали разрывные пули, нужно быть непростительно неосторожным, чтобы дать ему растерзать себя... Я ставлю одно условие: что вы будете послушны во всем Амуду, который поведет охоту; я сам всегда полагаюсь на него!
Господин де М***, улыбаясь, отвечал, что слово Амуду будет для него законом.
Было решено, что рано утром на другой день мы отправимся в деревню Секондару, где, пока мы будем осматривать могилу великого Акбара, мой нубиец и Тчи Нага легко соберут нам загонщиков, без которых нам было немыслимо рискнуть проникнуть в джунгли.
Секондара знаменита во всей провинции Агры своей кастою охотников.
Деревня Секондара находится милях в шести от Агры. Она представляет груду развалин, в которых ютятся несколько сот туземцев. Дорога к ней нечто вроде прогулки между обломками колонн, заросших травой, и мраморных капителей. По многим признакам видно, что некогда Секондара была предместьем императорского города.
После трех часов пути мы разбили в ней нашу палатку; было около восьми часов утра.
Наш маленький лагерь был очень живописен; отпряженные быки мирно паслись на зеленой площадке против монумента Акбара, а сами мы устроились под портиком из красного мрамора на развалинах какого-то дворца; вокруг были разбросаны хижинки индусов, и все это, залитое яркими лучами тропического солнца, красиво вырисовывалось на фоне пышной растительности. Амуду пошел искать загонщиков, а Тчи Нага отправился посмотреть, не найдется ли чего-нибудь для пополнения припасов нашей походной кухни. Редко когда он возвращался с пустыми руками: птицы, дичи и рыбы много, лишь выбирай.
До завтрака оставалось два часа, и мы решили употребить их на осмотр мавзолея Акбара. План этого здания очень оригинальный и значительно отличается от обыкновенной могольской архитектуры; он представляет из себя правильный четырехугольник. Нижний этаж ничем не замечателен, исключая наружную колоннаду и склеп, в котором под мраморным саркофагом покоится прах самого князя.
Над могилой горит лампа, огонь в которой поддерживается несколькими бедными муллами; они же заботятся и о свежих цветах в последнем жилище покойного.
Над этим этажом возвышается другой, в виде отдельного зала, и прямо над склепом; здесь тоже стоит саркофаг, но этот покой окружен не комнатами, как всегда, а выходящими на все четыре стороны террасами с прелестной колоннадой, так что он меньше первого; над ним второй такой же, затем третий и четвертый, и все одинаковые, но один меньше другого, в виде пирамиды.
Широкая мраморная площадка над четвертым этажом окружена прелестной баллюстрадой из белого мрамора удивительно тонкой ажурной работы; все углы украшены башнями с мраморными куполами.
В центре поставлен пятый мраморный саркофаг неописуемой красоты. На нем начертано имя Джихангира, сына Акбара. Раньше эта надпись была выложена драгоценными камнями, как нам сказал наш проводник мулла, но камни эти давно исчезли.
Англичане, не задумываясь, забирали все сокровища, скопленные веками в храмах, в мавзолеях и у раджей.
Немудрено, что туземцы называют белых варварами, как Рим и Греция называли своих врагов.
Этот великолепный монумент, несмотря на всевозможные атмосферные влияния и протекшие века, стоит такой свежий, такой полированный, такой красивый, точно сейчас закончен.
Четыре первых этажа построены из красного гранита с оригинальными инкрустациями из белого мрамора.
Купола покрыты цветной эмалированной черепицей необыкновенной прочности.
О грандиозности монумента можно судить по тому, что во время осады Агры здесь разместился драгунский полк и занимал лишь одну сторону нижнего этажа.
Здесь погребены многие из членов императорской семьи. С верхней площадки мы наслаждались дивным видом, расстилавшимся перед нами.
Далеко вокруг видны были развалины, а среди них поднимались роскошные платаны и тамаринды, апельсиновые и лимонные деревья, покрытые одновременно цветами и плодами. Кое-где мелькали поселяне и их стада.
Вид очень живописный, но, благодаря такой массе развалин, очень печальный.
Вдали вилась серебряная лента Джумы, а надо всем царили Моотэ Мусджид, Жемчужина мечетей, и Тадж-Махал.
Их ослепительно белые купола и минареты затмевали все своей красотою.
Великое имя Акбара, государя, царствовавшего в течение пятидесяти одного года и насадившего в Индии справедливость и процветание всех искусств, так заполняет собою весь этот выстроенный им монумент, что обыкновенно путешественник почти не обращает внимания на могилы других князей, покоящихся в том же мавзолее.
Работы, которые он производил для блага и преуспевания своего народа, так грандиозны, что в Европе не смогут даже представить себе, что такое они представляют; можно привести пример: он провел в Индостане от Ганга до Инда широкую дорогу, обсаженную по бокам плодовыми деревьями. Через каждые две мили находился колодец, а на каждом переходе караван-сарай, где путешественники получали за счет казны воду, рис и огонь.
Главным образом он искоренял мздоимство у губернаторов своих провинций, и многие из них понесли жестокое и примерное наказание.
Он хотел, чтобы правосудие было одинаково для всех, и чтобы самый последний из его подданных мог обратиться к нему лично и высказывать свои просьбы и жалобы.
Он установил лишь один-единственный налог, о котором до сих пор бесплодно мечтают многие дипломаты, налог только на землю, и распределил его пропорционально пространству и плодородию.
Память о нем сохранилась как о лучшем государе Индии.
Выше я говорил о его сыне Джихангире, который покоится на вершине монумента; в том же саркофаге погребено и тело его жены; по этому поводу мулла, сопровождавший нас, рассказал нам предание о романтической любви Джихангира.
Молодая татарская девушка, родившаяся в пустыне от бедных, но благородных родителей, была еще в детстве привезена в Дели, где и выросла, хорошея с каждым днем, и, наконец, стала первой красавицей всего Индустана, так что ее начали называть Мир эль Нисса, то есть солнце.
Джихангир, бывший тогда еще наследным принцем, случайно увидел ее и прельстился ее красотою.
Молодая девушка тоже не была нечувствительна к ухаживанию молодого принца, но, к несчастью, она еще в детстве была помолвлена с Шер Афканом, генералом императорского войска, а помолвка у индусов нерасторжима. К тому же и Акбар был решительно против этого брака.
Но после смерти отца Джихангир, сейчас же по восшествии на престол, употребил все средства, чтобы удовлетворить свою преступную страсть.
Шер Афкан был слишком храбр и слишком популярен, в особенности в армии, так что открыто убить его вряд ли бы кто осмелился, и потому влюбленный император стал прибегать к всевозможным средствам, чтобы избавиться от него. Сначала он пригласил его на охоту на тигров и на диких слонов, где был отдан тайный приказ покинуть генерала в минуту крайней для него опасности. Но Шер Афкан выходил отовсюду жив и невредим, так как обладал изумительным хладнокровием и смелостью; надо было придумать что-нибудь другое.
Один из приближенных императора, по имени Катаб, взялся освободить Джихангира от его соперника. Он собрал шайку из сорока головорезов и отправился против Шер Афкана, но тот долго не поддавался, перебил чуть не всех, убил и гнусного Катаба, но в конце концов пал, пронзенный несколькими выстрелами.
Прелестная и честолюбивая Мир эль Нисса, обладание которой стоило стольких преступлений, попала, наконец, во дворец Джихангира, но сердце его мучили угрызения совести, и он удалил девушку от себя и четыре года отказывался видеть ее, поселив в одном из отдаленнейших уголков дворца.
Однако красавица сумела попасться императору на глаза, и тот, увидев ее во всем очаровании ее юной красоты, влюбился в нее больше прежнего, и скоро фаворитка стала всемогущей.
Своим влиянием она пользовалась лишь для блага индусов и щедрой милостыней, добрыми делами и покровительством несчастным заставила забыть о той крови, которая была пролита из-за нее.
Джихангир был ей верен до своей смерти и пожелал, чтобы и ее похоронили возле него, в мавзолее, возведенном его отцом.
Было около полудня, когда мы покинули этот великолепный монумент, каждая могила которого, каждый минарет, каждая ступень мраморных лестниц говорили нам о далеком прошлом, о тех временах, когда царило владычество моголов, и невольно напрашивалось сравнение того, что было и что есть; моголы дали эти дивные мраморные произведения искусства, а цивилизованные англичане — тюки с индиго или с опиумом и пароходы, бегающие по Гангу... и мне являлся вопрос, что было лучшим для Индии? Ответ был ясен.
Тчи Нага отличился, и наш завтрак под открытым небом в тени громадного тамарина был достоин самого требовательного гурмана.
Молодые цыплята и бекасы, уже покрывшиеся тонким слоем жира, салат из пальмовой капусты, крошечные, не крупнее наших вишен, томаты, поджаренные в масле, и королевский десерт: персики, груши, виноград, манго, бананы, ананас, гуявы, летчи, — что можно было требовать еще?
Мы закончили наш завтрак и тихо беседовали, следя за причудливыми кольцами дыма от наших душистых сигар, как появился Амуду со своей рекогносцировки, с ним наш красивый туземец мусульманин Шейк эль Молук; мой нубиец представил его нам как самого знаменитого охотника на тигров.
— Ты слышишь, что говорят о тебе? — обратился я без всяких предисловий к охотнику.
— Салям, сагиб, — отвечал Шейк эль Молук, почтительно кланяясь, — я отлично слышал, что сказал чернокожий!
— И так как, без сомнения, ты сам ему об этом сообщил, то тебе не трудно будет и доказать это на деле?
— Шейк эль Молук известен во всей провинции Агры, как первый охотник! — ответил он просто.
Я отлично знал повадку туземцев: они с готовностью предлагают свои услуги иностранцу и обыкновенно требуют плату вперед, а в тот момент, когда их услуги необходимы, они исчезают бесследно; со мною было столько подобных случаев, что я с большой неохотой вступал в какие-нибудь переговоры с индусами, а особенно с мусульманами.
Между индусами, и особенно высших каст, есть много честных людей, но я никогда не встречал ни одного мусульманина, которому можно было бы довериться, разве только это входило в их интересы.
— Если твоя репутация такова, — ответил я охотнику, пытливо вглядываясь в него, — то, конечно, ты известен шикдару (начальник полицейского поста) в Секондаре?
— Ты можешь спросить его, он тебе скажет, что Шейк эль Молук не солгал!
С этими словами он полным благородства жестом отвернул свою панью и показал нам свое правое бедро; оно было изборождено такими ужасными рубцами, точно ему рвали тело железными крючьями.
— Как ты думаешь, — обратился он ко мне с нескрываемой гордостью, — близко ли я видел тигра, чтобы получить эти раны?
Аргумент показался мне веским, да и манера держать себя говорила в пользу туземца, так что уже я начал думать, что моему нубийцу повезло.
— Итак, Шейк эль Мокул, — сказал я, — мы охотно доверяемся тебе, но, не считая с сегодняшнего дня, мы можем остаться в этих краях не более двух суток; какую охоту можешь ты нам устроить за это время?
— Какую вы пожелаете, сагибы!
— Я повторяю, что больше двух дней мы в джунглях пробыть не можем!
— Два дня слишком мало!
— Мы не знаем ни зверей, которые здесь могут встретиться, ни какое расстояние придется пройти, а потому придется остановиться на том, что ты сумеешь нам устроить!
— Хорошо, кабаны, лани, тигры и черные буйволы изобилуют в этих краях!
— Мы намерены охотиться на крупного зверя, и если ты дашь нам возможность убить за эти два дня тигра или буйвола, и мы будем довольны тобой, то будем считать тебя за первого стрелка в этой стране!
Туземец улыбнулся:
— Если у сагибов рука не задрожит, и если карабины их стреляют хорошо, то бояться нечего, ни в тиграх, ни в буйволах недостатка не будет.
— А есть ли у тебя верные и преданные загонщики?
— Их здесь сколько угодно, но мне довольно десяти человек.
— Отлично, а сколько ты хочешь за эти два дня?
— Четыре рупии (десять франков) для меня и полрупии на каждого загонщика!
— Сколько ты хочешь вперед?
— Сагибы заплатят мне, уезжая из Секондары, — ответил горделиво туземец, — мне лично ничего не нужно, но другим надо дать половину их заработка, чтобы они могли купить рису для своих семейств!
Я передал ему немедленно требуемую сумму.
— С кем же мы будем воевать, с тигром или с буйволом? — спросил я.
— Я сейчас пошлю вперед двух человек, и завтра, когда мы будем уже на месте, мы это узнаем. Вы останетесь довольны!
— Когда мы отправляемся?
— Сейчас же, как сагибы будут готовы, так как нам придется идти всю ночь!
— Куда ты нас поведешь?
— В большие джунгли!
— Известно ли тебе, что мы не знакомы с этой страной?
— Китаб — небольшая река, которая впадает в Тумбу, самый большой приток Джумы. Она вытекает из последних отрогов гор Мейвара и бежит дикою долиною, где логовища. Почти у края долины чудные пастбища, на которые приходят пастись черные буйволы. Но надо быть очень осторожным, потому что территория тигров так заросла кустарником, что вы не успеете опомниться, как тигр будет у вас на спине!
— Это в тех местах ты добыл себе те ужасные раны, что ты нам показывал?
— Да, тигр бросился на меня, и если бы не безумная храбрость одного английского майора, который прибежал и выстрелом в упор в голову зверю убил его, то я не имел бы чести видеть вас сегодня. Но ошибка была с моей стороны; майор привел своих загонщиков, я не должен был допускать этого, я не был их начальником, и они покинули меня в тот момент, когда тигр повернулся в нашу сторону; вместо того, чтобы спасаться бегством, я бросился к майору с криком берегитесь, а в эту минуту зверь бросился на меня; с тех пор я охочусь лишь со своими людьми!
— Будь спокоен, мы не дадим тебя съесть! — засмеялся я.
— Чернокожий сказал мне, что вы хорошие стрелки, без этого я не рискнул бы идти с вами. Чуть не каждую минуту к нам являются молодые английские офицеры из Агры и Лукнова и просят меня доставить им случай убить тигра; я им никогда не отказываю, но принимаю меры к тому, чтобы им попадались только кролики!
— Ты у меня, Шейк эль Молук.
— Но что же делать, сагиб, не могу же я ежедневно рисковать своей жизнью из-за пустяков; да и что нужно этим новичкам, только что прибывшим из Англии? Сильных ощущений? Ну, так они получают их вволю!
— Как, кролики...
— Конечно, сагиб, надо только с умом взяться за дело; как только мы вступаем в джунгли, я им твержу каждую минуту: берегитесь тигра!
— Ты просто плут!
— Нет, если бы вы видели, какие у них делаются физиономии: все в кучке, тесно прижимаясь друг к другу, с широко раскрытыми глазами и готовые шарахнуться в сторону при малейшем шорохе. Тогда я испытываю их и при малейшем колыхании травы, в которой скользнет пугливая лань, я вдруг громко вскрикиваю: "Тигр!.." Если эта молодежь потеряет голову и начнет метаться из стороны в сторону и стрелять куда попало, то уж потом пусть они хоть двадцать лет пристают ко мне с тигровой охотой, — кроме кроликов, я им ничего не покажу; если же, напротив, я вижу, что мои офицеры сохраняют присутствие духа и хладнокровие, исследуют джунгли с должным вниманием и выпускают заряд, лишь убедившись в том, что цель стоит его, то я даю им возможность встретиться с тигром, так как знаю, что они не убегут от него.
— А кто поручится за то, что ты и с нами не сыграешь подобной штуки?
— О, сагиб!
— Предупреждаю, что у нас нет времени для твоих экспериментов...
— Завтра утром Шейк эль Молук покажет вам тигра; я слишком опытный охотник для того, чтобы сразу не понять, с кем имею дело!
С этими словами он ушел, чтобы собрать своих людей. Амуду, мозг которого был недостаточно развит, чтобы понимать шутки, прошел за ним следом несколько шагов, и я слышал, как он шепнул туземцу, что если тот нас обманет, то получит изрядную порцию розог.
Шейк эль Молук еле удостоил негра взгляда и пробормотал, очевидно, намекая на курчавую голову Амуду:
— Если баранья голова говорит о розгах, то, значит, у него у самого спина чешется от порки!
И, повернувшись спиной, ушел.
К счастью для него, мой нубиец не понял его ответа, а то мне пришлось бы выступить посредником, так как Амуду не жалел своих кулаков, если для этого подвертывался удобный случай.
Час спустя Шейк эль Молук явился сообщить нам, что он отправил вперед несколько человек, чтобы исследовать ту местность, куда он хотел вести нас и поискать следов буйволов. Несмотря на палящий зной, мы около полудня отправились в дорогу. У нас было слишком мало времени, и мы не могли его терять.
Целый день до вечера мы шли прекрасными шоссе, обширными рисовыми и кукурузными полями; на равных расстояниях с удивительной правильностью были проложены каналы орошения, питавшиеся из пруда, обсаженного рощицами из тамариндов, банановых и апельсиновых деревьев, в тени которых прятались хижины райо, или крестьян, обрабатывавших эти поля.
И все это свежее, зеленое, кокетливое, залитое солнцем.
На каждом шагу, из каждой борозды, из каждого пучка риса поднимались стаи бекасов, но сейчас же и опускались обратно. Оказывается, что они так жирны, что не могут высоко взлетать.
Мы настреляли их к обеду, и я нахожу, что они отлично делали, что не улетали от наших выстрелов, так как мясо их было удивительно вкусно, сочно и нежно.
Эти поля с маленькими деревушками индусов, с очаровательными рощами казались нам бесконечными, но вот на горизонте стали вырисовываться точно облачка, которые мало-помалу превратились в холмы, покрытые лесом, а за ними, по словам проводника, текла река Китаб, цель нашей экскурсии.
На закате, около шести часов вечера, мы остановились у одной рощицы; быков отпрягли и повели на водопой, а мои люди расположились, чтобы приготовить себе поесть.
Наши загонщики, как и их начальник Шейк эль Молук, были все мусульмане. Тчи Нага и Дази Пал, мой погонщик, были индусы, поклонники Брамы; следовательно, пища должна быть совсем отдельная, пилав у мусульман и карри у индусов, и то, и другое очень вкусно; мы с товарищем решили, что, кроме бекасов, мы попробуем стряпни тех и других из наших людей. Я подзадорил их, и они старались изо всех сил отличиться... И действительно, так постарались, что мы не знали, кому отдать пальму первенства.
Наступила ночь, когда мы начали подниматься на холмы Китаба, и вблизи они оказались совсем не холмами, а горами довольно почтенной высоты, и чтобы облегчить подъем, мы поднимались не прямо, а почти параллельно вершине.
Тихо обсуждали мы то, что ожидало нас завтра, наслаждались благоуханной свежестью очаровательного вечера, прислушиваясь к тысяче звуков, нарушавших ночную тишину неумолчным концертом. Мириады птиц, которые молчат в жаркий день, теперь пробудились и начали щебетать, а внизу, в долине, быки мычат, отыскивая ручеек, чтобы утолить жажду; вот возле нас скользнул в кусты с протяжным воем шакал, вдали слышны могучие перекаты рева хищных зверей, и эхо повторяет их, точно отдаленный гром; а мы с моим другом лежали в полудремоте под тентом нашей фуры и не подозревали того странного приключения, которое неожиданно прервало нашу экскурсию в самом почти начале.
Звезды уже начали бледнеть, и пронизывающая свежесть уже начинала нам говорить о том, что утро близко. До сих пор все шло прекрасно, люди наши шли тесной колонной не столько из боязни хищных зверей, сколько из страха злых духов, которые, по-индусскому поверью, живут в малонаселенных местах, как вдруг фура неожиданно остановилась, и мы услышали, что наши загонщики бегут по тропинке, которой мы шли, и бегут молча, не издавая ни крика, ни слова. Какой ужас парализовал их голос?.. Амуду окликнул их, но не получил ответа.
С быстротой молнии выскочили мы из фуры со словами: "В чем дело? Что случилось?"
— Кали, Кали, — пролепетал последний из убегавших, у которого от страха подкашивались ноги, и он еле поспевал за убегавшими товарищами.
Амуду проклинал беглецов на всех известных ему языках, обзывая их подлецами и трусами.
Подумав, что неожиданно появился тигр, мы бросились к оружию, как вдруг услышали шагах в десяти голос Амуду, споткнувшегося на что-то и упавшего:
— Я держу одного! — кричал он, поднимаясь с земли.
Эта фраза озадачила нас еще больше, но не успели мы спросить, что там такое, как услышали жалобный крик:
— Не делайте мне ничего дурного, сагиб, клянусь, что я не знал об их присутствии в этих горах!
— О ком ты говоришь? — спросил я нетерпеливо. — Говори скорее и яснее, а не то...
— Здесь туги, сагиб! — проговорил Шейк эль Молук, так как это был он.
Несмотря на наше почти трагическое положение, мы с моим компаньоном не могли удержаться от взрыва хохота. И я, и господин де М. жили уже давно в Индии и не разделяли того суеверного ужаса, который внушает индусам эта знаменитая секта душителей богини Кали, или богини крови.
Эти душители, в сущности, представляют из себя шайку бродяг, которые, под маской религиозности, душат своих земляков, чтобы их ограбить; нов Индии не слышно ни одного примера, чтобы ими был убит европеец; три сотни тугов испугаются одного карабина или револьвера белого; они отлично знают, что пока доберутся до него, то дюжина из них будет убита, а еще неизвестно, который из них избегнет этой дюжины.
Во всяком случае, престиж белого таков, что достаточно одного европейца, чтобы на много миль в окружности не осталось ни одного из этих негодяев.
По нашей просьбе Шейк эль Молук, немного оправившись от испуга, конечно, благодаря нашему присутствию, подвел нас к тому месту, откуда его люди и он заметили этих каналий; еще метров за пятьсот от того места Шейк эль Молук начал трястись, точно в лихорадке; мы, сколько могли, успокоили беднягу, и, наконец, раздвинув кусты, он прошептал, затаив дыхание:
— Смотрите!
Никогда не забыть мне той странной картины, которая явилась нашим глазам. В конце той дорожки, по которой мы шли, приблизительно метрах в трехстах, расположилась под тамариндами небольшая группа туземцев-тугов; они воздавали последние почести одному из своих, труп которого, по браманическим обычаям, был предан огню.
Позы присутствовавших, живописность их костюмов, игра пламени на листьях деревьев и сама сцена, полная дикой поэзии, вряд ли когда изгладится из моей памяти.
Долго мы смотрели на эту картину, мне хотелось запомнить ее в подробности, чтобы потом зарисовать в своем альбоме.
На заре туги заметили нас и тотчас же разбежались, бросив наполовину обуглившиеся останки своего товарища на растерзание шакалам и хищным птицам...
Наступил день, но ни один из загонщиков не вернулся.
Редкий случай для индуса, бывшего лишь недавно у меня на службе: Дази Пал, или маленький паж, танцующий перед своим господином, не бросил нас.
— Где твои люди? — спросил я с комической серьезностью бедного Шейк эль Молука.
— Теперь они без передышки бегут в Секондару! — отвечал сконфуженным тоном бедный малый.
Экскурсия наша пропала, и начинать ее сызнова не было времени.
Шейк эль Молук был изуродован титром и с готовностью шел на новую борьбу с ним, но он дрожал перед горстью бандитов, а эти знаменитые туги бегут врассыпную перед карабином европейца.
Нам оставалось вернуться в Агру, где мы и были к вечеру.
На другой день, продав фуру и быков и заплатив жалованье Дази Палу, мы сели на поезд и через три дня были уже опять в Чандернагоре.